Но в какой-то степени Его злорадство имеет силу беспомощности перед неизбежностью и суровостью существующего порядка мироздания. Его беспомощность явилась источником того страха, что осмыслил Он, снова и снова обращаясь к чужим слезам скорби от утраты близкого и любимого человека. Уже тогда он понимал про себя, что что-то было хотя и естественным, но каким-то неправильным. Иными словами Он испытал страх. Но тогда этот страх был Им не понят. Да, Он чувствовал нечто плохое, однако вряд ли мог объяснить, что было не так. Может быть, в силу Его юного возраста, а возможно, от того, что тема смерти вообще не должна была касаться Его тогда. И уже тогда, стеклянное убежище проявило себя, ненадолго и можно сказать, неразборчиво. Но вполне эффективно, не позволив Ему плакать как всем остальным, кто был с Ним тогда. Повторимся лишь, что Он понимал эту неприятную для него неразбериху.
И вот Он в своем стеклянном убежище, которое в очередной раз окружило Его и больше никуда не исчезало. И знакомый Ему холод плотным кольцом окружил стеклянные стены конденсированного изнутри помещения, дав понять, что дорога наружу Ему закрыта до конца Его дней. До самой Его смерти, не спешившей за Ним с целью завершить Его существование в привычном Ему мире. Страх, как известно, порождает ненависть. Конечное осознание Им Его же собственного страха и породило то стремление нанести сокрушительный и смертельный удар по ненавистному Ему холоду, и жажда Его покончить с убогостью и ничтожностью, в том числе, Его самого (что уж говорить о других, на самом деле слабых и просто мелких, и пусть не стоит так говорить о тех, кто был дорог тебе при жизни, кто искренне желал тебе только благ, счастья, быть понятым, кто бескорыстно подставлял свое плечо, кто служил опорой и поддержкой на протяжении многих лет) проявлялась в Нем практически в каждом Его движении, в каждом Его слове, в каждой Его идее. Он ненавидел бытие, даже пребывая в своем убежище. С каждой новой смертью Он ненавидел бытие все откровеннее, все безжалостнее. Все оттого, что смерть приобрела для Него некое особое значение, и даже такое благо жизни как любовь, как нежность и ласка, как естество света и окрыляющей и уносящей вверх, к самому теплому солнцу легкости, отошло куда-то на второй план, уступило свое место холодной реальности.
Оставаясь в своем убежище, наблюдая воду на стекле изнутри его, вдыхая ее всем своим естеством, чувствуя ее соленый привкус во рту Он, кажется, отрекся от всех радостей наблюдаемого Им мироздания. Лишь одно имеет для Него значение – сидя в кресле наблюдать за проходящим снаружи стеклянного помещения ходом времени бытия. Он обрел свой дом, против которого бытие не имело ничего против, предложив лишь уединение, которого так Ему не хватало. И вот уже довольно долгое время не вылезает Он из своего кресла, чтобы элементарно размять своих костей. Довольно долгое время Он не чувствует потребностей ни в еде, ни в пище, не чувствует даже голода. Будто высох Он, затвердел, стал частью своего убежища. Но дыхание Его ровное, взгляд острый и пронзительный, охватывающий все вокруг, будто видящий даже то, что прямо за спиной. Недвижим Он в кресле, смотрит только перед собой, стараясь совсем не шевелиться. Таково Его уединение, которого Он так хотел, чтобы не быть разрушенным своей ненавистью к холоду, к мироздании, допустившему холод на свою территорию.
Это как бессмертие, при котором всё проходяще, всё мимолетно и быстротечно, ни на миг не задерживаясь, но в то же время тянущееся невыносимой от своей густоты однородной массой. Как же предсказуема она, будто образованная в Его голове, будто образованная по Его воле, по воле своего творца. Но нет, Его воля – соленый внутри стеклянного помещения конденсат. Все от перепада температур: снаружи – жуткий холод, внутри – тепло, даже жар, и иногда возникает желание слегка остудить просторное стеклянное помещение, впустить холод внутрь стеклянных стен, чтобы сделать живительный глоток свежего воздуха. Источник тепла в Его убежище всего один – то, что внутри Него, то, что всегда оставалось и до сих пор остается живым, несмотря на Его стремление оставаться в мертвой неподвижности, оставаться в состоянии некоего бессмертия, при котором остается лишь наблюдать за проходящим и мимолетным.
Чье-то рождение, чьи-то чувства, чья-то смерть. Снова и снова, по какому-то шаблону, который давно уже Им разгадан. Все такое незначительное на самом деле, но незначительное настолько, что хочется пропустить это мимо внимания просто против собственной воли. И потом все, что можно сделать – сожалеть и тоскливо горевать о собственном бессилии, проклиная собственное сердце за то, что не может сдержаться оно и пропустить сухо насквозь. Эта боль всегда, и как бы тщательно не скрывалась она, и каким бы сильным не оставалось сознание, боль сильнее. Все из чувства собственного страха, и не бывает тех, кому этот страх неведом. Потому что он в генах, в крови, немалая часть физиологии. И хорошо, если его итог – слезы. Но кто-то где-то торжествует, превращая смерть в веселье, в целый праздник, отмечая конец мучениям. Это такой же страх, принявший особую форму безысходности и неизбежности, и только совсем безмозглые не боятся, ну еще роботы.
Он тоже боялся и боится до сих пор, наблюдая чьи-то смерти, наблюдая слезы скорби и тоски. Настолько убогим и ничтожным кажется Ему физическое существование, извращенное столь хитрым образом. Холодный, почти что мертвый, механический взгляд Его, какая-то безжизненная маска вместо лица, неспособная на выражение хоть чего-то похожего на чувства, но все тот же страх перед неизбежностью. И каким бы отстраненным Он не казался, страх и ненависть по отношению к окружающему Его бытию вполне искренни, и они занимают большую часть Его восприятия и сознания. В какой-то степени Он даже злорадствует, хладнокровно наблюдая очередную трагедию расставания кого-то с родными и близкими навсегда. С каким-то еще большим злорадством наблюдает Он новое рождение, за которым следует очередная шаблонность эмоций и чувств.
Но вполне возможно, что Его стеклянное убежище, покрытое водяной пленкой изнутри, есть такой же шаблон. Вполне возможно, что и Он сам пребывает в шаблонном состоянии, предусмотренном для таких как Он, внезапно (или постепенно) осознавших всю эту убогость и ничтожность физического бытия. И не могут они ничего сделать с тем, что в глубине их, и оставляют они для себя последнюю возможность справиться с неполноценностью мироздания с помощью кресла и кажущегося безжизненным и стеклянным взгляда в сырых, с соленым привкусом, глазах.
Кто-то сторонний периодически появляется в Его убежище, с легкостью проходит сквозь стеклянные стены, стоит за Его спиной, что-то говорит Ему, пытается взять за руку, пытается говорить с Ним. Но только безэмоциональный фон стеклянного помещения и живущая в нем вода имеют смысл, существуют здесь и сейчас, заменяя собой реальность бытия, заполняя Его всего с головы и до ног. Оттого все вокруг подобно призракам, каким-то нескончаемым видениям, сменяющим одно другое. Оттого стеклянное помещение и соленая на вкус вода продолжаются до бесконечности, в то время как все остальное имеет строгие временные рамки, и кому как не Ему чувствовать их со всей Его остротой, со всеми их ограничениями, со всем их холодом, от которого нет спасения, но который можно так легко ненавидеть?
тишина
«Свет» (30мин. 00сек.)
Дом стоит где-то среди густых зарослей высоченных сорняков, стебли которых укрепились до толщины древесных стволов. Репейник, крапива, сухой бурьян, хрустящий под ногами, крошащийся в труху при каждом шаге. И все же можно с легкостью разглядеть протоптанную тропу, заросшую травой, по которой скользит луч карманного фонаря. Густая темная ночь, притихшая донельзя, едва нарушаемая комариным писком. Все дальше и глубже от внешнего мира, в самые дебри, откуда, кажется, нет возврата, и никакой фонарик просто не сможет обнаружить прежнюю тропу, которая буквально тает за спиной. Из тишины постепенно доносится жуткий низкий фон, затягивая сознание в формат моно, обозначая приближение к таящемуся в бурьяне дому, и тело само собой покрывается «гусиной кожей», отчего возникает чувство физического бессилия и обреченности от невозможности повернуть назад. Будто жертва, пойманная охотником, от которого никуда уже не уйти, и остается только безвольно подчиниться печальной участи. Низкий фон дома будто гипнотизирует и жестоко обманывает сознание, убежденное в своей собственной воле и уверенное в том, что стремление оказаться в этом доме все еще вызвано интересом, который пропадет через пару минут.
Это обычный дом, с деревянными стенами и крышей, привычный для сельской местности или для частного сектора в городских джунглях со множеством каменных высоток, есть даже печная труба, сложенная из кирпича. Прячется дом в бурьяне не просто так. Давным-давно заброшен он, выбиты все окна, деревянные стены прогнили в нескольких местах, крыша частично провалилась, печная труба почти рассыпалась. Внутри обязательно будет жуткая картина опустошения с отсутствующими полами и разбитыми стенами, а все пространство, в густоте ночи и слабым лучом фонарика, будет казаться жутким, навевающим самые кошмарные образы и ощущения, связанные со смертью. Даже запах затхлости и плесени никуда не делся, царящий внутри гниющей деревянной коробки, оставленной хозяевами (какими-нибудь дедом и бабкой, давно закопанными в землю) на медленную мучительную погибель.
Но то всего лишь кажущееся очевидным ожидание неприятной пустоты. В противном случае не было бы никакого жуткого низкого фона, исходящего от того, в чьей цепкой хватке оказывается внезапно сознание, будто ищущее и нашедшее приключений. И в разбитых окнах дома горит свет. И именно он и есть этот охотник, этот хищник, поймавший свою жертву на расправу. Желтый, кажущийся по-домашнему приятным и привычно дружелюбным, тем не менее, интуитивно отталкивает, но обезоруживает он, и становится лишь страшнее. Просто подтягивает свет к себе, просто тащит, физически становясь какой-то веревкой вокруг тела, противиться которой не получается. Лишь велит он идти к нему навстречу, и ноги сами несут тело вперед. И все сильнее тяжелый жуткий фон, исходящий из разваливающегося и гниющего дома, наполненного прежним электрическим светом, когда-то помогавшим полуслепым старикам не спотыкаться впотьмах по вечерам.
[b]Все прежнее окружение звучит в моно, будто направленное лишь навстречу одному пойманному в ловушку