«знаменья» — как это только не называют. Тогда на пляже он просто дурачился, проверял, насколько далеко ему удастся завести боевого товарища в дебри философской спекуляции. Сам Клаас ни в какое многомерное существование не верит. Но «сигналы» — это не шутка, они действительно приходят. И вот опять, на тебе: вспоминал разговор и тут же вопрос по теме: «Замечаешь ли?» Правда, журнал — сущая безделица в сравнении с книгой, что лежит у Эдика в сумке. Вот где признак! Судьбоносный. Выстраданный. Проживаемый им до сих пор, каждый день и каждую ночь.
Он достаёт книгу и открывает наобум. Перед ним слова, подчеркнутые рукой Клары, те самые, на которые он наткнулся в её питерской квартирке, пока она ходила ставить чай. Да, да, в тот самый вечер их первой встречи после долгой разлуки.
Клара Янсен.
«Боже мой, — подумал тогда Клаас, — как же она похорошела! Неужели это та самая Клара в рубашке поверх купальника, сигающая с буны в море?»
Санкт-Петербург придал ей определённый лоск, но глаза по-прежнему разбрасывали синие искры. Он засматривался на девчонок, намного уступавших ей по красоте, но привычка долго мешала ему увидеть в ней, подружке детства, особу противоположного пола, к которой, к тому же, может возникнуть какое-нибудь ещё отношение помимо приятельского. Клара могла быть ему собеседницей, помощницей, даже поверенной в сердечных делах, кем угодно, только не возлюбленной. И это несмотря на золотые кудри, сочные губы, как у пути с картин голландцев, аккуратные грудь и бедра. Клара была прелестна, без малейшего преувеличения — первая красавица. Она обладала настолько совершенной красотой, что с ней боялись знакомиться. Жизнь Эдика сложилась бы иначе, если бы мать Клары, Мария Арнольдовна Янсен не позвала в своё время Амалию Вольдемаровну с сыном в Сочи. И они бы никогда не сдружились. Клара Янсен. Молодая, цветущая, обольстительная госпожа.
«Как ей удалось вписаться в питерскую жизнь и остаться прежней?», — спрашивал себя в тот вечер Эдик и пугался собственной восторженности.
Клара много читала. В отличие от Эдика, она питала огромный интерес русской литературе. В её библиотеке можно было найти практически всю классику, причем большинство томов содержали пометки. Но в тот вечер на тумбочке подле дивана лежала книга иностранного автора.
Подчеркнутая цитата гласила: «Нам бы хотелось, чтобы мы делали что угодно, а Он говорил: «Да ладно, пускай развлекаются». Нам нужен, в сущности, не Отец, а небесный дедушка, добродушный старичок, который бы радовался, что «молодёжь веселится», и создал мир лишь для того, чтобы нас побаловать. Конечно, многие не осмелятся воплотить это в богословские формулы, но чувствуют именно так. И я так чувствую, и я бы не прочь пожить в таком мире. Но совершенно ясно, что я в нем не живу, а Бог тем не менее — Любовь; значит, мое представление о любви не совсем верно».
Клара впорхнула в комнату с традиционной менонитской скатертью в руках, на которой красовалось: „Unser täglich Brot gib uns heute“ — «Хлеб наш насущный дай нам на сей день». Она не придерживалась менонитского образа жизни, но помимо веры, бывшей корнем её существа, хранила некоторые менонитские традиции. Клаас оторвался от книги и пристально посмотрел на Клару.
— О, ты, я смотрю, даром времени не теряешь, — сказала она, увидев Эдика с книгой.
— Да, старая привычка рыться в твоей библиотеке. Это ещё прощается?
— Как всегда. И даже приветствуется.
Она исчезла в коридоре, а Клаас прочёл несколькими строками ниже:
«Мы хотим счастья любой ценой тем, кто нам безразличен; другу, возлюбленной, детям мы пожелаем скорее страдания, чем недостойного счастья».
«Возлюбленной?» — в сердце кольнуло. Желая заглушить тревогу, он крикнул:
— Клара, а кто автор?
— Льюис, — донеслось с кухни.
— Тот самый, что сказки писал?
— Тот самый.
— Ну, надо же.
«Нарнию» Льюиса в менонитской церкви дети читали запоем. Одно из немногих разрешенных произведений, которые были не только душеспасительны, но ещё и интересны.
«Если Бог — Любовь, Он, по самому определению, не только доброта, — читал Эдик ниже. — Он всегда наказывал нас, но никогда не презирал. Господь удостоил нас великой и невыносимой чести: Он любит нас в самом глубоком и трагическом смысле этого слова».
Клара вошла с подносом, на котором красовался изящный сервиз, тревога испарилась, словно крошечное облако жарким летним днём.
Они долго беседовали в тот вечер, легко и непринужденно, как в детстве. Клара поведала о своей стажировке в Германии. Её восхищал один преподаватель.
— Представляешь, — говорила она, — ему за сорок, а он всё ещё всерьёз задумывается о смысле жизни.
— Почему тебя это так удивляет?
— Потому что всерьёз думать о таких вещах можно лет до тридцати. Просто этап жизненный, признак возрастного кризиса. Все через это проходят. Пока жердочку свою в жизни не найдут и не успокоятся. В юности поиски смысла, депрессия столь же естественны как здоровый сон и хороший аппетит. Вот когда человеку за сорок, и всё у него благополучно, а он продолжает такими вопросами задаваться, тут только и начинается настоящая мысль.
Слова слетали с их уст, но глаза говорили всё отчётливее, и в какой-то миг оба ощутили себя в мире, где царила такая кристальная ясность, что объяснениям уже не осталось места. Клаас обнял Клару. В их сердцах открылись заповедные источники нежности, и все оставшееся до рассвета время они общались на особом языке Любви, том, к которому прибегают волны океана, накатываясь на прибрежные скалы, которым изъясняются облака, объемля собою горные вершины, которым шепчут звёзды, низвергаясь с небес, чтобы облобызать остывающую землю.
Глава VIII
Конские копыта забарабанили по подъёмному мосту. Через мгновение путники очутились у массивных дубовых ворот. В воде замкового рва отразилась луна. Водоём то и дело взрывался лягушачьим хохотом, заставляя Мартина ёжится от ужаса. Гогнгейм постучал раз, затем другой, третий. Никто не ответил. Наконец, в воротах что-то скрипнуло, и в смотровом окошке забрезжил недобрый взгляд.
— Скажи своему господину, что приехал врач Вильгельм фон Гогенгейм.
Окошко захлопнулось с пронзительным визгом.
Во рву Мартин увидел своё отражение. Его голову, словно нимб со старинной иконы, обрамляла луна. Он снова задумался о монастыре. Мартин решил постричься в монахи, но страшился отцовского гнева. Он воображал, как при этой новости исказится лицо горняка, который от души презирал монахов, называл их трутнями и прощелыгами. И вдруг такое: его собственный сын, его Мартин, блистающий умом и талантом, собирается заживо сгноить себя в каменном мешке! Отец всегда неодобрительно отзывался о торговле индульгенциями, о суровых постах, бдениях и умерщвлении плоти.
— Богу угоден тот, кто трудится своими руками и помогает бедным, а не эти дармоеды, требующие у нас денег за то, что они попеременно то предаются праздности, то изнуряют своё тело. Какая от этого польза?
У отца все просто: трудишься — значит угоден Богу. Но, кто знает, как оно на самом деле? Мартину вновь вспомнился иссохший молодой францисканец с нищенской сумой. Кожа да кости. Он бродил по улицам Магдебурга, выпрашивая милостыню. Сын Вильгельма Ангальтского выпрашивал подаяние у простолюдинов! Княжеский сын! В тот миг Мартин дал себе зарок совершить паломничество в Рим и постричься.
«Ах, если бы заслужить благодать Божью было так легко…— думал он. — Если бы для этого хватило просто быть порядочным человеком, трудиться, помогать обездоленным… Тогда спаслись бы многие. Но ведь спасённых мало, очень мало, путь в рай узок как волос и удержаться на нём может тот лишь, кто истязает свою плоть, ненавидит мир сей с его соблазнами, кто непорочен в сердце своём. Как же очиститься? Как спастись?»
Дверца в воротах распахнулась.
— Входите, — гулко донеслось из под свода.
Один за другим, все четверо прошли в ворота. На другом конце свода их встречал тёмный силуэт, словно выросший из под земли много веков назад.
— Ваше появление подтверждает слухи, господин Гогенгейм, — сказал встречающий. — Приезжаете посреди ночи, в сопровождении незнакомых мне людей. Вы странный человек, Гогенгейм, но именно сие обстоятельство и обнадеживает.
Йорг фон Рабенштейн был мрачен, прост и целен. Схоласты поспорили бы об универсалиях: отражала ли эта натура характер замка, в котором он жил, или же наоборот, замок воплотил в камне чувства и мысли хозяина.
— Мне придётся разочаровать Вас, барон, — ответил Гогенгейм. — Причина столь внезапного появления — вовсе не та «странность», которую приписывают мне глупцы. Виной всему разбойники, напавшие на корчму, где мы мирно отдыхали после трудного путешествия, отягченного к тому же проливным дождём. Что до моих спутников, то рыцарю Шварцу из Ливонии и господину Мартину из Мансфельда мы с Теофрастом обязаны жизнью. Если бы не они, встреча с Вами едва ли б состоялась.
— Слуги позаботятся о ваших конях и покажут господам их покои, — сказал барон невозмутимым тоном, будто хотел показать, что не нуждается в объяснениях. — Вас же, господин Гогенгейм я прошу следовать за мной. Больной стало совсем худо.
Товарищи по несчастью оказались во внутреннем дворе замка. Справа располагался колодец и огромное каменное распятие с распластавшейся перед ним фигурой.
«Какое тонкое ваяние! — восхитился Конрад про себя. — Сработано не иначе как итальянцами. Как могла попасть такая статуя в эту глушь?» Он замедлил шаг. Остальные, не заметив его исчезновения, направились к донжону. Шварц ещё некоторое время видел колышущийся свет фонаря.
— Нам сюда, — отразилось от каменных стен.— Ваш сын идет с нами?
— Он просто незаменим…
Прочих слов Конрад не разобрал. Голоса стихли. Наступила полная тишина, не нарушаемая даже кваканьем лягушек во рву. Крестоносец подошёл к распятию, чтобы рассмотреть его поближе: грубая поделка, не более того. А вот изваяние — это настоящий шедевр. Конрад не мог понять, из какого материала изготовлена статуя: лунное серебро уравнивало и дерево и камень.
Лёгкий ветерок на миг взметнул волосы распростёртой фигуры. Рука Шварца рванулась к рукоятке меча, но замерла, даже не коснувшись эфеса. От неожиданности у него на лбу выступил холодный пот. Он присел на край колодца. Изваяние поднялось с земли и село перед распятием, обняв руками колени. Теперь Шварц мог видеть его лицо. Исхудавшее и осунувшееся, оно таило в себе некую притягательность, так что хотелось смотреть на него долго и безотрывно, как иногда мы смотрим на воду или огонь. Юноша будто бы не замечал присутствия чужака и продолжал сидеть, глядя перед собой. Если бы Конрада спросили, сколько прошло времени с тех пор, как он оказался здесь, он ответил бы, что не более четверти часа. Но, судя по луне, медленно пожираемой замковой стеной, минуло часа два.
— Пойдемте, рыцарь, — вдруг произнес юноша и поднялся с земли. Его голос изумил крестоносца своей мелодичностью.
Они прошли под стреловидной аркой и начали спускаться по узкой каменной лесенке вдоль стены. Шварц стал тяготиться необычной обстановкой и чтобы как-то разрядить её, спросил провожатого:
— Далеко ли ведёт наш путь, господин призрак?
— Вы слишком
Помогли сайту Реклама Праздники |