Произведение «Пепел Клааса» (страница 28 из 70)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: сочинемцыЧечняменонитыЛютерПарацельсДюрер
Автор:
Читатели: 7145 +28
Дата:

Пепел Клааса

путаются. Эдик собирается оборвать беседу, потому чтобы душу наизнанку не выворачивать, но вдруг им овладевает прямо противоположное желание: говорить, все рассказать… и…
— Я утратил веру. Кажется, это так называется.
— Полно Вам, — улыбается монах в усы точно дед-мороз с открытки. — В Вас веры поболе будет, чем в иных постниках, да молитвенниках. Вы, однако, на Бога сердитесь. Но от того и сердитесь, что веруете, хоть ум Вам всё время поперек души становится. Ну, так это ничего.
Клаас удивленно смотрит на монаха. Ему так хочется увидеть доброе чудо, хоть какое-нибудь, пусть самое пустяшное, лишь бы доброе. «Метки»,  «подсказки», в некотором смысле, — чудеса, но от них становится жутко, как от вида улик на месте преступления. А от бородатого деда в чёрном веет душевным теплом, его проницательность не подавляет, не унижает, не таит угрозы. Эдик не может собраться с мыслями.
— Ум и дан человеку для того, чтобы его преодолевать, — продолжает между тем инок. — Ум порабощает, вера же освобождает. Как и совесть. Много хорошего творит человек по совести, однако творит как раб, потому что ему стыдно делать худые дела, а благими он желает заслужить себе похвалу: во-первых, сам себя похвалить, во-вторых,  у людей похвалу снискать, ну и у Бога, если верует. Любовь же, напротив, освобождает. Не стыда ради, и не для похвалы творит она благие дела, не потому что совестью терзаема, или же тщеславием понукаема.
— Такая любовь только в богословских трудах встречается, — качает головой Эдик. — В людях её нет. И, наверное, не будет никогда.
Останавливаются, монах проводит рукой по бороде и говорит загадочно:
—  Ну да, ну да… Так я и думал.
Наступает пауза. Клаас ждёт, что монах продолжит, но тот молчит.  Глядит в сторону да бороду поглаживает.
— И веры тоже нет, — прибавляет Эдик, безотчётно желая отыграться на чернеце за всех верующих. — Есть традиции. Вера предполагает истину. А где она, истина? Кто её знает? Есть традиции, маленькие такие «истинки»: христианская «истинка», буддийская, эзотерическая, естественно-научная. И надо сказать, все они довольно склочны.
Эдик распаляется с каждым словом.
«Насколько бы легче жилось без религиозных исканий» — думает он и злится: на себя, на монаха, на религию вообще. Им вновь овладевает страсть нигилистического разрушения, жажда ниспровержения догм и святынь:
— Зачем играть в кошки-мышки. Давайте, раз и навсегда, докажем существование Бога и поверим в Него, или же докажем, наоборот, небытие Бога, и займёмся делом,  перейдём к повестке дня, так сказать. А то все эти недо-истины и недо-понимания, всё это недо-верие… Хватит уже… Вера… Любовь…
Просто нет у нас мужества посмотреть правде в глаза, вот и всё. Кант два века тому назад объяснил абсурдность доказательств существования Бога, а религиозные книжки, какую ни возьми, до сих пор вдалбливают нам, что природа, видите ли, суть творение, которое свидетельствует о существовании Творца.
Клаас жалеет, что приплёл Канта, но заканчивает категорично:
—  Ничего ни о чём не свидетельствует. Ничего. Всё возможно и ничего не доказуемо.
Монах молчит как ни в чём не бывало. Эдик следит за его взглядом: бородач разглядывает купающегося в пыли воробья.
«Вот так они все, — досадует Клаас. — Говорят, когда их слушают, развесив уши. Но стоит возразить, так они либо проклинают, либо делают вид, что им не до тебя. Они мол заняты созерцанием тварей Божьих».
— Не свидетельствует природа о Творце, — дополняет он вслух. — И воробей этот тоже не свидетельствует. Да, природа, лирика, цветочки, птички —  всё это замечательно, но Бог тут при чём? И если уж судить о Боге по природе, то надо тогда и тарантулов вспомнить. Почему же только птичек?
Клаас оценивает впечатление, произведённое на инока, и, не придя ни к  какому определённому выводу, бросает:
— И чудеса тоже о Боге не свидетельствуют. Я не отрицаю сверхъестественного, поймите меня правильно. Да, возможно ваши иконы источают миро, а буддийские фарфоровые слоники пьют молоко из блюдечек. Ну и что из того? Время и пространство относительны. Пусть Туринская плащаница подлинная и Иисус воскрес из мертвых. Пусть загробная жизнь существует. Это ведь могут быть явления природы. Когда-то думали, что дракон пожирает солнце, потом это назвали затмением. Сейчас вы верите, я подчеркиваю — верите! — в воскресение мёртвых или бессмертную душу, а веков эдак через пять феномен назовут регенерацией материи или чем-то в этом роде, выяснят при каких условиях протекает процесс, и Бог окажется ни у дел. Вы просто-напросто затыкаете идеей Бога дыры в мироздании.
— Вы вот Канта упомянули, — отозвался монах. Теперь он разглядывает паутину на могильной ограде. — Кант мудрым был человеком. Не умный только, а мудрый. Понимаете? Умных всегда хватало, а мудрец, если один в народе на тысячу умных сыщется, то это великое благословение. Вы верно думаете: «Что это дед такое говорит, какая разница между мудрым и умным?» Я Вам скажу: мудрый человек всегда смиренный... Смиренным же Господь благоволит.
Монах умолкает, ожидая, по-видимому, возражений. Не встретив их,  он, точно беседуя с самим собой, продолжает:
— И нарекли-то его как: Иммануил — «с нами Бог». Он ведь ни разу в жизни из округи Кёнигсберга не выезжал, так на одном пятачке и прожил. Но мир у него весь в голове умещался.
А я вот, знаете, сподобился у него на могиле побывать. Давно, правда, уже. Там все заброшено было, мусора столько, не дай Господь. Сейчас, я слышал, за могилкой присматривают, да и храм тамошний будто отстроили. Впрочем, довелось мне видеть как-то один снимок, — лицо инока мрачнеет, он понижает голос. — Страшный снимок, гадостный. Сделан 29 апреля 1951 года. На снимке видна могила Канта: половины каменной плиты раздвинуты, рядом с саркофагом позируют трое — женщина и двое мужчин. Прилично одетые, у мужчин волосы тёмные, назад зачёсаны аккуратно, лица выбриты, правда выражение физиономий выхолощенное, как диалектический материализм. Не иначе как научные сотрудники запечатлелись. Один из них будто в гробницу заглядывает, другой точно плиту отодвигает, а женщина неопределённо как-то смотрит, то ли в объектив, то ли в могилу. Но это всё пол беды. Над могилой на стене тёмной краской, квадратными такими буквами намазано, догадайтесь, что?
— Да откуда ж мне знать.
— «Теперь ты познал, что мир материален». Это обращение к Канту такое, понимаете. Воинствующие хамы обращаются к праху философа, могилу которого разворотили. Вот так-то. Но теперь, слава Богу, и храм восстановили и за могилкой присматривают.
Я пешком в Калининград пришел. Тогда границ-то не было, всё один Советский Союз. Пропуск мне сделали в закрытую зону по знакомству. Вот пришёл я и стою. С моря тянет, а листья золотые такие, прямо гроздьями на земле лежат. И спокойно, мирно. Осень тогда была. Я на могилке постоял, за упокой души помолился, и только молитву сотворил, как и солнце из-за тучи выглянуло. Ну, думаю, люди о могиле не заботятся, а Господь печётся.
Из-за поворота слышится пение. Клаас узнаёт знакомый гимн «Бог с тобой, доколе свидимся».  Его часто поют на похоронах и проводах.
— Ах, какой человек был все же, — говорит монах, покачивая головой.
Эдик думает, что пение обратило мысли монаха к покойной, и не без досады настраивается на длинный рассказ о «замечательном человеке».
— Какой человек, — повторяет монах чуть мечтательно. — Светлейший ум. А до чего чудно Лосский перевёл, все же: «На долю человеческого разума в одном из видов его познания выпала странная судьба: его осаждают вопросы, от которых он не может уклониться, так как они навязаны ему его собственной природой; но в то же время, — чернец  поднял вверх указательный палец, — но в то же время он не может ответить на них, так как они превосходят возможности человеческого разума».
«Что-то не вяжется, — думает Клаас. — Художник не без дарования, цитирует Канта наизусть. И вот так, плюнул на всё и строгает могильные кресты? Трудно поверить. Ну, допустим. Можно махнуть на себя рукой, если ты разочаровался во всём и жизнь тебе опротивела. Какая разница, на мине подорваться как Соловьёв или надгробья мастерить?
Но старик не производит впечатление уставшего от жизни, измученного человека. Здоровьем он не блещет, вон какая одышка, сердечко явно пошаливает, но жизненного задора у него хоть отбавляй»
— У Вас великолепная память, — говорит Клаас примирительно. — Я сейчас уже ни одной цитаты наизусть не вспомню.
— Вы вот говорите, — продолжает инок, не заметив похвалы, — «давайте докажем бытие Божие, или небытие и успокоимся», мол. Но как можно успокоиться, когда Кант поучает нас, что разум ни уклониться от вопросов о Боге не может, ни ответить на них. Невозможно успокоиться. Вопросы-то уже «навязаны», как он говорит. Самой природой навязаны. Как же от природы-то уклонишься? Однако же вопросы эти «превосходят способности человеческого разума». Вот и всё тебе. Вот и приехали. Уклониться невозможно, и разрешить не получается. Вот оно, как. А Вы говорите — «успокоиться». Успокоимся, когда на покой отойдем. А пока живы, будут осаждать нас вопросы.
— Но Вы-то, батюшка, успокоились, как я вижу. Нашли себя.
— Господь с Вами, — махнул старик рукой. — Что Вы, какой там покой!
—  Ну а какие вопросы Вас осаждают-то?  
— Да все те же, что и Вас, только иначе. Кант вот опять-таки, как пишет: «Мне пришлось ограничить знание, чтобы освободить место вере». А святой Павел как говорит, помните? «Мы отчасти знаем. Когда же настанет совершенное, тогда то, что отчасти прекратится. Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу; теперь знаю я отчасти, а тогда познаю, подобно как я познан». Вот и получается, что ежели не веришь, а только знаешь, то знание твое несовершенное тебя мучает и просит веры. Когда же уверовал, то ограничивать знание приходится в угоду вере.
— Выходит, все мучаются, и верующие, и неверующие. Так какой же толк от веры? Чтобы после смерти в рай попасть? А если человек не верит в рай? Если рая нет? Жить-то сегодня надо.
Монах поднимается, взваливает на себя крест и идёт.
— Вот потому, — отвечает он, кряхтя, — святой Павел и заканчивает своё рассуждение словами: «А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь. Но любовь из них больше».
— Подождите, я помогу, куда же Вы, — спохватывается Эдик.
—Да тут уже недалеко, спаси Вас Господи. Хороший Вы человек. Душа у Вас не на месте, но это от того, что Вы хороший. Дай Вам Бог!
Клаас смотрит монаху вслед. Тот карабкается в гору, сгорбившись, тяжело дыша. В облике его сквозит нечто трогательное и немного комичное. Он кряхтит, бормочет молитву, тихо причитает. Вот, наступает на корку, поскальзывается и чуть не падает, но удерживается на ногах и бредёт дальше. Он забирается на вершину холма, косые лучи, пробивающиеся между деревьями, освещают его, седина вспыхивает на мгновение и со следующим шагом он и его ноша обращаются в чёрный силуэт.
— А про войну не думай! — слышит Эдик. — Господь то тебе уже давно простил.
Старик скрывается за холмом.  Клаас долго стоит не в силах пошевелиться. Если бы он мог остановить мгновение, он выбрал бы именно этот миг. Только в детстве ощущал он столь сладостное

Реклама
Реклама