У секретарши я справилась, могу ли я видеть директора. Женщина заинтересованно меня оглядела и сообщила, что директор у себя. Я не стала ей дерзить за ее нескромный взгляд — надерзилась уже, хватит,— робко стукнула в дверь и вошла в директорский кабинет. Интересный у нас директор, чем-то напоминает «Гоголя» — ну, того мужика из дома напротив, который был помешан на зарядке, а еще практиковал репетиторство. Вид у нашего директора был вовсе не начальственный, но в школе его уважали. Когда я вошла, Глинов сидел за столом и изучал какие-то бумаги. Он поднял на меня вопросительный взгляд.
— Здравствуйте,— сипло проговорила я.— Я Люда Игнатова.
Впервые я назвала себя «Людой» — именем, которое я терпеть не могла. Даже мама привыкла звать меня «Люськой». Но не представлюсь же я так перед директором.
Поначалу он не уразумел, кто я такая — много нас тут шастает,— а потом его лицо прояснилось.
— Ах да, это ведь ты…— Он дипломатично закончил фразу улыбкой.— Присаживайся.
Я села. Тут директор стал вести себя странно. Выдав мне еще одну улыбку, смысла которой я не поняла, он вышел из-за стола, пересек кабинет и запер дверь на ключ. Я съежилась. Конечно, я дура конченная, я знаю. Но только за последнее время все вокруг только и делали, что меня имели, насиловали, били, таскали за волосы и унижали. На миг я уверилась, что директор сейчас заявит: «Слушай, девушка, у тебя, как ты понимаешь, шансов нет. Давай решим вопрос полюбовно: отсоси у меня и можешь возвращаться в школу».
Я в тревоге следила за Глиновым. Тот вернулся за стол. Я ждала. Возможно, он тоже в свою очередь ждал от меня каких-то фраз, но у меня пересохло в горле. Тогда он начал первым.
— Как ты себя чувствуешь?
— Более или менее.— Я повела плечами.— Рука в гипсе. А так — вроде нормально.
— Мне сказали, ты хочешь вернуться в школу?
Я кивнула. Жест, бесспорно, малоубедительный, но я все еще робела, хотя уже поняла, что домогательств с его стороны не будет.
— Как долго ты еще будешь на больничном?— спросил Глинов.
— Я пока не знаю… Мне еще нужно будет у невропатолога обследоваться. Гипс снимут не раньше, чем через две недели. Ну, неделя на то, чтобы разработать руку. До конца марта, я думаю…
Глинов опустил глаза и коротко что-то обдумал.
— Я разговаривал с вашей старостой,— сообщил он.— Она за тебя ручается. Она даже собрала подписи всех твоих одноклассников под прошением принять тебя назад. Хотя от нее этого никто и не требовал.
Я не смогла сдержать улыбки. Все-таки Анька — мировая девчонка. Собрала подписи… Интересно, а как насчет Жанны Шагиевой? Вот уж никогда не поверю, что Шагиева поставила свою закорючку добровольно — наверняка та спит и видит меня в психушке для законченных наркоманок. «Выбила подписи» — так звучало бы вернее.
— Лидия Борисова, к твоему сведению, сначала была против твоего возвращения. Но потом, услышав мое мнение, мнение вашей старосты, она выбрала для себя нейтралитет. Ее позиция такова: если сможешь наверстать, то пожалуйста. Ты сможешь?
Я прочистила горло.
— Я очень постараюсь. Хочу попросить прощения за то, как я себя вела. Мы сильно поругались с Лидией Борисовной, и я ушла. Я жалею.
Что-то изменилось во взгляде Глинова. Он сказал:
— Когда-то в твоем возрасте мы интересовались вопросами, связанными с общественной реструктуризацией. Это нормальный порыв любого молодого поколения. Сегодня ваша староста, Аня Линь, вынесла на обсуждение школьного комитета несколько пунктов по поводу улучшения общеобразовательной системы. Это замечательные порывы, благородные порывы, я бы даже сказал. Вот только когда тебе уже за сорок, начинаешь понимать, что благородные порывы часто ведут к пропасти.
Он помолчал. Я, затаив дыхание, тоже, поскольку не понимала, куда он клонит, а еще была немного шокирована, что слышу сейчас ту же фразу, которую мне неоднократно повторял Сергей Каюмов.
— Я не знаю, кто в этом виноват. Мы все строили общество, но современное общество настольно далеко от того, каким мы его видели, что иногда просто тоска берет. И что самое страшное: ты не знаешь, где ты совершил ту роковую ошибку. А может, мы просто пешки на огромной доске, и весь мир, все общество с его законами — в руках единиц. Ты пытаешься что-то улучшить, но тут приходит к власти какой-нибудь Ельцин, и все рушится. Ты понимаешь, что ничего не можешь изменить, ты просто следуешь за обстоятельствами. Я директор школы уже семь лет. И каждый день я вижу детей, который живут в обществе, которые мы же для них выстроили. — Глинов вновь улыбнулся мне.— Я не думаю, что тебе нужно просить прощения. Быть может, завтра ты вновь станешь такой, какой мне тебя описывали — неприступной и заносчивой. Но сейчас ты такая, какая есть на самом деле. У тебя затравленный взгляд. А тебе еще нет и восемнадцати. Я должен просить прощения. Все мы…
У меня слегка закружилась голова — все-таки сказывались последствия аварии. Я не знала, что сказать, и просто промямлила:
— Спасибо.
— Не спеши меня благодарить,— махнул рукой Глинов.— Если бы ты сейчас решила поступать в техникум или колледж, тебе было бы легче. Всегда легче начинать с чистого листа. Я удивлен твоим поступком, это действительно поступок с большой буквы. Хочу предупредить: будь готова к адаптации. Будь готова столкнуться с тем, что все изменилось за это время. Многие учителя сначала тебя не примут. Но самое главное: наверстаешь ли ты упущенное? Если ты приступишь к занятиям только в конце марта, у тебя останется всего месяц.
— Мне обещали помочь…
— Понятно. Репетиторы? Тебе сейчас без них не обойтись.
Я промолчала. Никаких репетиторов у меня не будет, но знать Глинову подробности ни к чему.
— Ну, кажется, мы все выяснили.— Директор вновь одарил меня бодрой улыбкой.— Только не пытайся прыгнуть выше головы. Не нужно сейчас заучивать себя до смерти.
Он протянул мне руку. Я сначала затормозила, потом поспешно вытянула свою левую для рукопожатия. Глинов скользнул взглядом по моему пустому рукаву и едва заметно покраснел, осознав, что допустил бестактность, но все-таки наше рукопожатие, пусть корявое, состоялось. Потом он открыл мне дверь, и я ушла.
На проезжей части я поймала такси. С горем пополам втиснулась на заднее сиденье — черт возьми, даже не предполагала, что такая элементарщина, как сесть в машину, будет вызывать столько неудобств в связи с моей травмой.
— На кладбище,— скомандовала я.
Таксист стрельнул по мне взглядом в зеркальце заднего вида. Ему было лет двадцать пять, все лицо в конопушках, я даже чуть не фыркнула — конопушки у парней всегда меня смешили.
— В такую пору?— с сомнением переспросил водила.— Там еще сугробы.
— Мне нужно,— отрезала я.
Он пожал плечами. Клиент всегда прав, а его номер пятнадцатый, ему следить за дорогой. Мы добрались до кладбища и, как и предрекал таксист, там все было запорошено. Я выбралась из машины, огляделась. Могилы узнавались лишь по надгробным памятникам, однако даже со своего места мне было видно, что по межмогилью протоптаны тропки. Хоть это радовало.
Я склонилась к окошку.
— Извините, вы не могли бы меня подождать?
Таксист оглядел меня, задержался взглядом на моем хлопающем на ветру рукаве, и не совсем уверенно предложил:
— Девушка, может, вас проводить?
— Не мешало бы!— Я нервно усмехнулась.— Но тут похоронен близкий мне человек. Я хочу быть одна.
Он кивнул, не задав больше ни одного вопроса.
— Только не уезжайте, пожалуйста, если я задержусь,— попросила я.— Я заплачу.
— Я буду здесь,— коротко ответил он.
Как столетняя бабка я ковыляла между могилами. Еще летом могила Виталика Синицына была крайней на этом участке необъятного кладбища, но за полгода тут словно выросло еще одно. Тысячи умерших холодно лежали под толщей земли, заваленные снегом, и лишь запорошенные памятники были свидетелями мне, отважившейся забраться на кладбище в конце зимы. Надо мной летали вороны, ветер свистел в ушах. Мельком я подумала, что где-то здесь находится могила Алены Шаповал, которая всего лишь немногим старше меня.
Наконец, я нашла его. Мой Хорек Тимоха вдумчиво смотрел на меня с памятника — именно таким я его запомнила, одновременно преданным и озабоченным, как, возможно, выглядят все кавалеры, чья любовь безответна. Присесть мне было некуда, снег завалил даже ограды, и я просто опустилась на колени. И вот теперь, наконец-то, я перестала сдерживаться, как я сдерживалась сегодня днем, стоя у окна и вспоминая Лешку Смирнова. Я заревела.
Я признаюсь, что я эгоистка. Я ведь плакала не по нему, моему верному Синицыну. Я оплакивала свою ушедшую юность, свою неудачную любовь, оплакивала свой разрыв с родителями. Я оплакивала своего ребенка, которого убила практически собственноручно, я плакала над тем, что не знала, где сейчас его неприкаянная душа, в каком уголке бескрайнего космоса затерялся мой малыш. Я оплакивала Надю Трофимову, ее сломанные пальчики. Я оплакивала школу, от которой однажды отвернулась, как мне верилось, навсегда. Катька Череповец всегда считала меня сильной, возможно, это и было так, но в тот момент я искренне себя жалела.
Я была готова реветь весь день, но замерзла, а еще меня ждало такси. Я поднялась с колен, обвела долгим взглядом бесчисленные могилы, вновь остановилась на фотографии Синицына.
— Я не знаю, что ты хотел мне сказать в том сне,— прошептала я.— Может, это был только сон. Но я все равно тебе благодарна. Я верю, что ты где-то есть, также как верю, что мой бедный малыш тоже живет где-то в ином месте. Прости меня за все. И, если это возможно, попроси за меня прощения у моего малютки. Я не могу… У него ведь нет даже могилки…— Я вновь зарыдала, но взяла себя в руки.— Покойся с миром, Хорек Тимоха. А я… попробую еще потоптать эту землю.
И вдруг в голове моей прозвучали слова Ани Линь, старосты моего класса, которые она сказала мне в больнице. Женщина, если она хочет остаться женщиной, должна научиться ждать.
Ждать… Я поняла теперь, какое же это невыносимое бремя — ожидание. Возможно, самое жуткое и тяжкое из всего на земле. Но я буду ждать. Я не знаю, чего именно, но буду.
[justify]Когда я вернулась, таксист выскочил из машины, открыл передо мной дверцу и помог мне забраться внутрь. Я благодарно ему улыбнулась, заметив, как тревожно он оглядел мое лицо со слезами невысохших слез. В голове моей продолжала биться одна