сказал, в свою очередь, Павел Сергеич, - а на Севере, где я был в творческой командировке, они цветут до самой зимы.
-Разве на Севере одуванчики растут?
-Одуванчики растут везде, - убежденно заявил покупательнице Павел Сергеич. – Только разные породы. – И неожиданно добавил: - Одуванчики - они, как крысы.
-Крысы? – не поняла покупательница.
-Крысы тоже разных пород бывают, - пояснил Павел Сергеич. - Потому и заселили весь свет.
Видимо, довод о крысах возымел свое действие, потому что женщина решилась-таки на покупку натюрморта с одуванчиками. Они договорились с Павлом Сергеичем о цене, Павел Сергеич еще раз продемонстрировал картину, вынеся ее на солнечный свет (относительно солнечный, потому что день был пасмурный) и, наконец, все завершилось самым желанным – и самым раздражающим для «непродавшихся» художников – звуком: звуком хрустящего целофанового пакета, в который заворачивают проданную картину. Уже совсем уходя, покупательница обернулась к Павлу Сергеичу и снова спросила:
-Скажите, только честно – вы действительно сами написали этот натюрморт?
-Ну, конечно, сам! Кто же еще?
-Понимаете, - сказала женщина, - вы больше на слесаря похожи. А вот на художника – не похожи совсем.
«Какой, все-таки, проницательный они народ – эти женщины», - подумал Герман, и вспомнил старую историю, связанную с Павлом Сергеичем, им, и еще двумя художниками. Так же «заправив» одному из покупателей, что он, Павел Сергеич, и есть самый, какой только может быть, настоящий художник (этим, кстати, грешат, практически, все реализаторы – дело в том, что у художника картины покупают гораздо лучше, чем у реализаторов), Павел Сергеич получил шикарный заказ на написание нескольких десятков копий русских авангардистов начала двадцатого века для оформления какого-то офиса на Петровке. Павел Сергеич призвал своих малопродаваемых художников, среди которых был и Герман, и они в течение трех лет писали копии с Кандинского, Малевича, Филонова, Удальцовой и прочих, которые Павел Сергеич, ни разу не моргнув глазом, засунув для пущей солидности в рот кисточку, успешно выдавал за свои работы. Со временем он приобрел у своего заказчика колоссальное уважение, как подлинный и непревзойденный мастер своего дела. Даже когда случались очевидные ляпы, и приходилось призывать настоящих авторов (ну, разумеется, не авторов оригиналов, а лишь копиистов), чтобы они на глазах у заказчика исправили ту или иную недоделку, Павел Сергеич выдавал их за своих подмастерий, так сказать, за «мальчиков», и сверхумный Аркаша (так Павла Сергеича художники между собой называли заказчика), имевший за плечами диплом какой-то крутейшей военной Академии, докторскую степень, офисы в Москве и мире, ни разу даже не заподозрил, что перед ним, как сказала сегодняшняя женщина, «слесарь, а не художник». Павел Сергеич с цирковой ловкостью - не хуже, чем некогда своими кузнечными терминами - научился оперировать такими живописными понятиями, как имприматура, пропись, подмалевок, квинтэссенция. Услышав однажды то или иное непонятное слово, он немедленно записывал его в блокнотик и потом часами затверживал по ночам: «Имприматура.., имприматура.., имприматура...». Аркаша, окончательно задавленный величием своего визави, не придумал ничего лучшего, как, при открытии офиса, пригласить телевидение, а вместе с ним и Павла Сергеича, и при всей многомиллионной телеаудитории торжественно открыть в офисе латунную табличку, в которой было скромно сказано, что оформил сей дом, ставший трудами потупившего взгляд пред камерами живописца, настоящим храмом искусства, ни кто иной, как «Лещенко Павел Сергеевич». Напоследок, Аркаша пообещал выхлопотать перед своими высокопоставленными друзьями для Павла Сергеича звание «Народный художник» (о чем, правда, впоследствии забыл).
То, что совершенно посторонняя женщина без труда вычислила в пять минут, «не мальчик, но муж» Аркаша не смог вычислить никогда.
Герман порадовался за Павла Сергеича, при сегодняшнем безлюдьи сумевшего продать картину, и, посмотрев на часы, решил, что пора ехать домой – хотелось начать работать над картиной.
..........................................
Почти два дня Герман готовил холст. И, наконец, матово-белый, натянутый на подрамнике так, что при постукивании по нему ладонью он издавал звенящий барабанный звук, холст был готов к работе. Герману до какого-то щекотания в горле всегда нравился вид холста, готового принять на себя первый, еще только пробный мазок масляной краски. Он никогда не мог понять, какое удовольствие получают от своей работы портретисты? – Ведь они, прежде чем положат первый масляный мазок, должны прежде исчеркать весь холст карандашом, а то еще хуже - углем, затем те, кто поусидчивей, наносят темперный подмалевок, пропись, имприматуру, и только после всего этого могут приступить к тому, что в живописи Герман любил больше всего – вдыхая ни с чем не сравнимый запах льняного масла, выдавить на палитру мягкие пирамидки масляной краски и начать наносить ею первые слои. А еще Герман получал большое удовольствие от того, что часто сам не знал точно, что именно он будет писать в данную минуту. Знал, как правило, только тему. Ему безумно нравилось методом a la prima сразу наносить на холст основы картины, и, порою, самому удивляться поворотам сюжетной линии, или с любопытством ожидать, что же выйдет из того или иного, казалось бы, поначалу даже неуместного, мазка или цвета. И когда что-то все же выходило, радовался, как мальчишка, у которого в первый раз получилось нарисовать что-то красивое.
Вот и сейчас он сидел на кухне перед холстом и чувствовал, что больше всего ему хочется писать картину о солнце... Может, еще о белом песке... И, может, еще о пальмах... А еще о теплом море. Да, среди слякотной, простылой Москвы, и еще более слякотной Фабричной, ему все больше теперь хотелось писать о море. Вокруг него была зыбь туманов, вокруг были облупленные стены охрипших от сырости домов, вонь парадных и вечно выступающая грязно-молочными разводами соль на непросыхающих ботиинках. Но оттого ему только еще сильнее хотелось написать картину о теплом, ласковом, чужом море среди больных от жары и счастья тропиков. И опять в его голове пронеслись непонятные слова, занесенные чьей-то чужой властной волей в его, становящуюся такой же непонятной, жизнь: «Второе пришествие из Божественного сна о Гавайях, в шесть часов, как обычно, завершившееся копьем».
Герману иногда нравилось не столько даже читать, сколько перелистывать Святое Писание, которое появилось у него давным-давно, волею тоже не совсем обычного случая.
В те времена, в конце восьмидесятых, Библию вообще мало кто видел у нас «живьем». А тут Герман ехал в электричке и увидел, что севший рядом с ним мужчина лет тридцати – по виду явно иностранец – открыл и начал читать книгу с каким-то странным расположением текста – столбцами. Присмотревшись скошенным взглядом в книгу незнакомца, Герман выхватил в тексте несколько раз повторенное слово «Христос». Когда же его попутчик встал, чтобы выйти на нужной ему станции, Герман набрался храбрости и спросил: «Скажите, это у вас Библия?» Незнакомец не ответил, но улыбнулся и, молча всунув в руки Германа Евангелие, вышел из вагона.
Герман тогда приехал домой и, как завороженный, начал страницу за страницей проглатывать Священные тексты. Он ожидал от чтения каких-то озарений в душе, но их не возникало, а, наоборот, все больше и больше появлялось неудобных, неприятных вопросов, на которые срочно нужно было получить ответы. Почему, например, Христос – тот, кто, как знал Герман, сам был олицетворением доброты и благожелательности – вдруг с неоправданной грубостью на просьбу женщины излечить ее дочь, отвечает, что «негоже забирать хлеб у детей и бросать его псам»? Почему, искушаемый Дьяволом в пустыне, Он не показал Сатане свою силу и не превратил камни в хлебы? – Может, Он попросту не умел этого делать? Что значит «не мир я принес, но меч..., пришел разделить отца с сыном», почему «враги человеку домашние его»? И много еще каких вопросов возникло тогда у Германа. Он добросовестно переписал их все, пришедшие ему на ум на тот час, и пошел туда, куда и положено идти с такими вопросами – в Храм.
Попав на самое начало службы, он дождался ее конца, подошел к батюшке и сказал, что, мол, читал и вопрошаю. «Хорошо, - благожелательно ответствовал батюшка. – Сейчас мне некогда, но прийди через неделю в это же время, и я на все вопросы тебе отвечу».
Герман еле дождался, когда пройдет неделя. За это время список его вопросов увеличился, как минимум, вдвое. Дождался. Пришел... А батюшка его не узнал. Герман посчитал его забывчивость вполне оправданной - мало ли обязанностей по спасению душ человеческих у пастыря Божия, и просто напомнил священнослужителю, кто он и с чем пришел. И опять батюшка, сославшись на занятость, пригласил его через неделю. Он не узнал Германа и через неделю. Но в этот раз Герман, дождавшись конца службы, спустился за батюшкой и суетящимися вокруг него старухами в какое-то помещение, расположенное внизу, как бы уже под Храмом. Там ему неожиданно пришлось выждать еще одну службу, после которой прихожане нанесли батюшке несметное количество различных даров - банок с вареньем, банок с компотами, банок с сиропами, немерянное число булок и прочих хлебных изделий, яблок, конфет, чего-то там еще - словом, много всего. Батюшка, нимало не смущаясь присутствием постороннего в святом месте Германа – а, скорее всего, просто не замечая его – стал прекладывать все эти груды банок, склянок, бутылок и прочей снеди справа налево, потом что-то опять слева направо. Что-то он оставлял себе, а что-то отдавал старухам, которые тут же, в знак благодарности, припадали с лобзаниями к его руке. Когда, все-таки дождавшийся окончания церемонии распределения даров, Герман снова подошел к служителю Божию и снова напомнил о себе и своих, так мучающих его вопросах, тот устало посмотрел на Германа, как на человека, невыносимо ему надоевшего, и сказал: «Приходи на службу, там сам все и поймешь».
Больше Герман в церкви не был ни разу, а листок с так и неотвеченными вопросами сгнил, наверное, где-нибудь на помойке.
И хотелось, порой, зайти Герману в Храм – пусть даже не помолиться, а хотя бы просто так, постоять – да что-то удерживало его теперь. А как-то, много лет спустя, попалась ему на глаза книжечка дьякона Андрея Кураева «Протестантам о православии». Он прочел ее, но прочел к тому времени уже почти равнодушно – и интерес был совсем не тот, и водка заняла в его жизни слишком большое место. Но все же на какие-то свои старые вопросы несколько зыбких ответов он нашел. Но самыми запомнившимися в книге словами для него оказались слова не о Боге, а о людях. «Наверное, практически все, живущие в России и примкнувшие к протестантизму люди, - так, или как-то так писал дьякон, - в то или иное время приходили в наш Православный Храм. Но там их или встретили недостаточно ласково, или не ответили на мучающие их вопросы – и они от нас ушли». Текст, конечно, Герман помнил не дословно, но смысл был именно таков. Герман к протестантизму не примкнул, но и к Православию потерял всякий
| Помогли сайту Реклама Праздники |