- Юрочкин, ну ты и юморист!
Он вернулся к нам тихий, босоногий, с большим веником; и чисто подмёл за собой. – мне пацаны рассказали, что у них все, от бабушки до котёнка, готовятся к военному празднику. А мы что будем делать?
Ему, как видно, было ужасно обидно оказаться на задворках жизни. У детей всегда так – они самые главные ожидатели, приготовлятели, и прыг-скакатели любого волшебного торжества. Со взрослыми перед праздником может случиться всё что угодно, вплоть до отвратительного настроения из-за унылого быта; но с ребятишками, истово верящими в настоящие чудеса, так никогда не бывает.
- Мы будем готовиться к поступлению в танкисты, - сказал ему я, вздымая вверх руку со сжатым кулаком. – Но для этого нам нужен хороший глазомер. Хочешь повоевать со мной?
- А как?! – Его глаза загорелись, и раскрылись словно окна в подводной лодке. Он тихонько, крадучись, подплыл ко мне поближе.
- Ну всё, завозились как дети, - великодушно вздохнула Олёна; и собрав со стола свои продуктовые манатки, ушла на кухню готовить нам суп.
А я взял с этажерки большой лист бумаги; свернул его надвое: - Вот. Половина белого поля твоя, и здесь твои танки. А на другой половинке моё всё. Рисуй.
Малыш тут же схватил ручку, и стал рисовать себе танчики с красными звёздами. Я же на свои налепил чёрных фашистских крестов, успев даже мазнуть мальчишке чернилами по высунутому от усердия языку.
Первым стрелять начал он; я всегда уступаю таким малолеткам – тем более, что глазомер его слабый, и вояка из него никакой. Конечно, он промахнулся.
Теперь пришла моя очередь, гниды фашистской.
Я нарисовал жирную чёрную кляксу на своей половине, и перегнув лист, отпечатал её на краснозвёздном гвардейском отважном пылающем танке. А потом ещё из наплечного железного шмайссера добил бегущих танкистов, как последний подонок. И с ухмылкой одёрнул свой китель.
- Зачем ты? Они же живые. - Он будто бы не поверил глазам, и опасливо провёл пальцем по листу бумаги. На пальце густо размазалась чёрно-красная кровь. - Ты убил их. - И глаза его расширились ещё больше, чем прежде окна подводной лодки. Они стали вдруг ужасно бешеными и бешено ужасными, а всё игровое веселье вытекло из них с маленькой слезой.
Отвернувшись от меня, он зло утёрся. Не поднимая головы, подтянул к себе ближе ящик со снарядами; рывком вытащил-зарядил; и я заметил, как сжались перед выстрелом его маленькие челюсти. Так сжимает на реке бедняжку антилопу очень влюблённый в неё крокодил.
Ах ты, шкет – думаю - сейчас я научу тебя родину любить!
Но тут над моей головой заверещали бомбы, боевые гранаты – молниями засверкала гренадёрская картечь и старинные стрелы. Словно бы на подмогу его краснозвёздной армии прискакала из прошлого вся русская геройская рать.
И собственной кровью захлебнулись мои прежде грозные фашистские полки.
Когда Олёнка вбежала в комнату, напуганная звуками разрывов и выстрелов, я лежал на полу без сознания. А малыш на корточках сидел надо мной, уткнувшись острыми коленями в мой жидкий живот, и причитая: - Юууу-рочкин, ну вставай же! ты не можешь просто так умереть.
Кое-как, минут за десять, мне удалось отнюхаться нашатырём. Я ещё потом помотал ушами, как слон, для прояснения своей затуманенной балабошки.
Олёна была встревожена: - Милый, ты после своего путешествия уже не первый раз в таком обмороке. Что с тобой там случилось? расскажи мне, милый, не таись.
- Тут нет большой тайны; просто во мне живут две ипостаси – добрый человек и злой ящер. Когда они бьются до крови в моей личной душе, то я теряю сознание.
- Опять ты шутишь, - грустно вздохнула жёнка. – А ведь это серьёзно – вспомни, как ты сам спасал меня из больницы. –
Но я не шутил. Я смотрел на себя в зеркало – чуть измождённое приступом – и яво видел в нём мстительную ухмылку желтоглазого ящера.
До праздника оставалось ещё много животворящего времени; и мы всей семьёй, включая колыбельную дочку, решили сделать военные фотографии своих пращуров. Чтобы нести их портреты вместе с красными флагами: пусть и не в полный рост, но хотя бы до поясницы – над которой виднеются ордена, медали, и косая сажень в плечах.
Раньше внутри наших поселковых фотосалонов было народа – раз, два, и обчёлся. А тут вдруг поналетели: юные и молодые, зрелые и пожилые – даже два десятка стариков на костылях, а с ними ещё больше старушек на палочках. Каждому хотелось похвастать своей семейной династией, в которой не перевелись добры молодцы.
Наши с Олёной богатыри на портретах тоже все были высокие, крепкие, и улыбчивые: всегда готовые постоять с кулаками за родную Русь-матушку. В их весёлых глазах горел яркий пламень оптимизма, и всяческих творческих затей, которыми они желали одарить своё отечество. Статная выправка, широкий разворот плеч, радость приходящему миру: и никто из этих богатырей ещё не знал, что уже совсем скоро, навсегда, призывается в бессмертный взвод. Из-за того что одержимым фашистам вдруг захотелось сотворить всех людей на Земле своими рабами.
Интересно – а если бы они знали про свою военную судьбу, то пошли бы добровольно на смерть?
Думаю, да: потому что даже если нехорошо нагадала цыганка, отвратительно сошлись звёзды, да и вообще кранты в куске смертного мяса – то всегда душа сохраняет хоть капочку веры. А коли уже пуля на сердце, и кровь из аорты шипит на конце этой свинцовой иглы, то всё равно есть убеждённость, что успеют, спасут – пусть не люди, но ангелы.
Я точно знаю, что наши мужики бы пошли. Как мы сходили в лес по дрова – так и на войну за смертью потопаем. Поартачимся, поорём друг на дружку, и может быть даже опоздаем на поезд, уходящий в тот свет – но потом всё равно догоним товарищей на ближайшем полустанке. Чтобы снова всем вместе – под красным знаменем дедушки Пимена и под золотой хоругвью отца Михаила.
Вечером Олёна устроила в доме предпраздничный ужин. И на столе среди всяких вкусностей стояли её любимые сливки в вазонке, и на тарелке лежала моя сладостная халва.
Можете сколь угодно потешаться над мной, но они мне ужасно напомнили драчливых спортсменов из двух земных рас.
Я представил, как они выйдут друг против дружки на боксёрский ринг. Одна коричневая, будто африканский негр, и конечно же мускулистая - потому что на тёмном теле рельефнее выделяются мышцы, со всякими прочими бицепсами.
Все закричат ей с галёрки, с самых дальних рядов, где собрались бедняцкие слои населения:
- Уррра! Мы с тобой! Не сдавайся, халва! – и она стыдливо за свой бедноватый наряд, за мешковатые спортивные трусы, закланяется всем подряд, не поднимая застенчивых, но втайне яростных глаз.
А с передних рядов разодетые дамы и кавалеры, представители золота, мехов, бриллиантов, визгливо заорут:
- Уройте в землю эту темномазую дуру, наши обожаемые сливки общества! Вы кумиры и идолы, а мы ваши верные фанатики! – и от этих визгов да оров бледнолицым сливкам покажется, будто бы их на ринге впятеро больше.
Да, с виду они мягки и рыхловаты: но попробуйте надавать по зубам какой-нибудь опаре в квашне. Кулак устанет долбить – а она в ответ будет только смеяться, позоря дурачка на весь белый свет.
- Юра… о чём ты задумался? – спросила меня любопытная Олёна; и малыш посмотрел с интересом, забыв во рту ломоть хлеба с маслом.
Я не скрыл от них своих волшебных фантазий. Они так смеялись!; и я тоже им улыбался, но мне ничуть не было смешно.
Я рассказывал им о фашизме – о том, как он зарождается на обеденном столе нашей планеты: где много такой тёмной африканской халвы, бледных северных сливок, жёлтого азиатского кумыса, и прочих человеческих яств.
Наверное, фашизм рождается в многолюдной, многоорной толпе на пламенном митинге, когда главари с трибуны громко кричат ей – хайль! – И каждый из людей, здесь собравшихся, становится в этот миг не человеком, а лишь осколком единого гранитного камня, который со всех сторон обжигают огненные факелы, и облаивают чёрные псы сатаны. Всякий в сей миг обращается таким псом. Оборотнем.
Поначалу, когда человек едва встраивается в эту толпу, ему немного смешно, и даже грустно – от того, что вот какие же глупые люди следуют стадом за своими вождями.
Потом какофония оглушающего ора, и рёва – звериная блёсткость обезумевших человеческих глаз – рождает в нём неуверенность своей собственной силы сопротивляться этому главенствующему психозу. В его сердце появляется страх не успеть к заворожжённому кипению людского котла – он боится, что останется недоваренным в едином, почти пищевом месиве, и вся людская каша вдруг узреет его сырого, голенького. Совсем не такого как все.
Человеческую душу захватывает паника. Ведь не такой – значит изгой, отщепенец, отверженный. Его всякий может по праву ударить, убить. Но даже не смерть так страшна в ужасном наполнении этого адского котла, геенны огненной.
Хуже деревянной плахи с отсечением всего лишь головы – позор, унижение, смятость души, по которой обязательно пройдутся коваными ботинками. Втаптывая прежде сильное, гордое, мудрое сердце в паршивую грязь.
- Юрочкин: а фашисты – это те самые гнобыли, про которых ты нам раньше рассказывал?
Малыш смотрел на меня, открыв рот как крестьянин на Ленина.
- Наверное, - тихо ответил я, оглядываясь по углам в нашем тёплом уютном доме; словно бы из норок нас могли подслушивать не мыши, а окаянные гемоды, варагулы. – Знаете, что меня больше тревожит?
- что? – тихонько шепнула Олёна; и чуточку вздрогнула, обнимая себя руками в лёгкой кофточке.
- Вот если представить идущих по улице, с факелами, и орущих от ненависти – то смогу ли я перейти супротив всей этой адской толпы на другую сторону? или черти утащат меня в своё русло? -
Это правда: я часто обо всём таком думаю. Ведь если от других мужиков везде громы гремят – и скандалы, и подвиги – то значит, что они проживают геройски, умирая в напруге сердец. А коль я тяну свою рабочую лямку из века в век, то получается будто я смрадно живу, без великих свершений.
Вот и пусть мне ответит родная семья – пускай истину глаголет из уст.
[justify]