противоположны. Однако в вере они вполне совместимы, ибо вера не только соразумна, но и противоразумна, противна разуму как противна несомненность сомнению. У разумного человека не может не вызывать сомнения такое противоречие в понятиях, в понимании смысла. Именно это несомненно, само сомнение, а не то, что противоположно сомнению, в качестве веры. То, что вера одновременно соразумна и внеразумна, если не противна разуму, несомненно. Но это несомненность противоречия, которое мучительно для разума умного человека, делает его несчастным. Но тогда для счастья ему следует отказаться от разума?
То, что противно разуму, как вера, вполне совместимо с иррациональным игнорированием противоречия, которое согласно правилам разума должно быть разрешено, чтобы его можно было принять как имеющее смысл. Однако то, что имеет смысл, не значит еще, что является истинным, ибо и ложное имеет смысл. Но есть не только ложное, а еще и бессмысленное, которое трудно, если не невозможно определить как либо истинное, либо ложное. Это потому, что противоречивое одновременно и истинно, и ложно. Если его невозможно разрешить, определить в двузначной логике как истинное или ложное, то он остается неопределенным. Если же его выдают за определенное не как неопределенное, но, напротив, прямо противоположным образом, то такая выдача как утверждение становится ложной, а то, что утверждается, выдается за осмысленное, является бессмысленным. Само же то, о чем идет речь, остается неопределенным.
Следовательно, вера в Бога является неопределенной до конца, до предела, до понятия. Но она является осмысленной, если мы принимаем утверждение веры на веру, а не держим его в уме как утверждение самого ума, что противно ему как противоразумное, Утверждение веры в качестве утверждения ума обессмысливает сам ум, ибо он запутывается в противоречиях, которые не способен разрешить сам, своими силами. Недаром богословы, пытающиеся усидеть на двух стульях, - стульях и веры, и разума, - говорят об антиномичности своих рассуждений о вере.
В таких случаях они не могут не обратиться к софистическим уловкам, например, к антиномии в рассуждении о вере, показывающего слабость человеческого разума, которому недоступны без противоречия истины веры в Бога, божественные истины.
Правда, здесь можно увидеть не антиномию, но трансдукцию, заводящую мысль на неведомую ей территорию истины. Нечто может показаться бессмысленным по причине неведения. Намек на это можно увидеть в метафизическом принципе обратной перспективы явления Творцу его творения. Сущность Творения имманентна Творцу, но самому творению в образе человека сущность Творца трансцендентна. Ему имманентно явление Бога в творении в качестве подобия силы творения, которой Бог наделил человека. При этом не является ли то, что противно разуму, следствием неразумного использования разума в целях не самого разума, а той страсти, что влечет, увлекает человека, уводя его с истинного пути настоящей, вечной, непреходящей жизни?
Но тогда в том, что мы неразумно ведем свою жизнь, виноваты мы сами. Почему же тогда с нами не контактирует внеземной разум, ведь от такого контакта, его откровения нам дается спасение? Ответить на этот вопрос, вероятно, можно так: мы не контактируем с внеземным разумом потому, что нами уже установлен контакт с земным разумом в нашем собственном лице.
Все люди есть части единого сообщества разумных существ. Но почему нам известны только человеческие части этого сообщества. По части мы судим о целом, забывая о том, что найти общий язык можно только с точки зрения целого. Но на этой точке зрения не может находиться тот, кто есть только часть целого. Он не все поле обзора может охватить своим взором, тем более не может увидеть то, что находится по ту, обратную сторону поля.
Я все шел и думал после встречи с феноменальным другом по широкой дороге. Позади мне светило в затылок теплое августовское солнце. День был погожий и ясный. Над головой стояло высокое пронзительно голубое небо. Цвет был пастельно мягкий, нежный. Особенно нежными были плывущие как лебеди по небу облака. Но это была иллюзия. На самом деле плыл, точнее, шел я, и мне казалось, что это облака медленно проплывают мимо меня. Они были высокие и имели причудливые очертания. Я смотрел в небо на белые-белые облака и шел своей дорогой. Она как беговая дорожка наводила меня на мысль как на свой финиш, вела к нему.
О, небо! Ты напомнило мне, кто есть я. Я не есть тот, кто уже больше двадцати лет занимается обучением людей мысли. Нет, я есть Я и только. Еще раз нет, глубоко не прав. Лев Толстой и все другие именитые имперсоналисты. Я стоит мессы, Что важнее для меня мир или Я? Конечно, Я. Нет не я, которого навязали мне под именем Ивана, а то Я, которое есть во мне. И оно есть в мире. Этот мир есть мир Я, мир для Я. Да, мир есть в себе, в мире и Иван Васильевич, то бишь я, есть в мире. Так Иван Васильевич для мира? Нет, мир для Ивана Васильевича. Вспоминаю Василия Васильевича с его «миру ли быть или мне чай пить? Нет, миру не быть, но мне чай пить!». Что он имел в виду? Только то, что этот мир без него в качестве Я не имеет никакой ценности.
Лев Толстой прав в описании смерти Андрея Болконского, но не в его иллюзиях по поводу растворения в миру, на небе. Толстой знал чувство Я, ведь именно его он желал усовершенствовать. Глупец! Как можно усовершенствовать Я. тебе, человек, дано совершенствовать лишь представление о собственной персоне – этой маске, надетой твоим страхом перед Я. Для Толстого Я страдательно. Чтобы самому не страдать, следует уничтожить Я. Но это только представление Я в самом себе. С этим представлением не следует путать, например, тех близких, которых нет с нами. Они живут уже не в мир, но в Я, в котором я могу сообщаться с ними, а они могут чувствовать и переживать , думать и страдать, радоваться и веселиться мною. Потом и я уйду туда, когда придет мой час встречи с Я. Вот тогда я полностью стану самим собой, а не тем представлением себя, которое мне навязали те, кто знает меня. Следует стремиться не к отказу от Я ради мира, а к осознанию самого себя Я.
Лев Толстой ругал Уильяма Шекспира именно за то, что его герой Гамлет задается сакраментальным вопросом о том, быть ли ему Я или быть как все, то есть, никем, не-Я. Быть не-Я – это не-быть. Гамлет нарочно отказался от себя и притворился сумасшедшим, то есть, человеком без Я, для того, чтобы его не умертвили за то, что он догадался, что его близкие, - мать и дядя, - отравили короля. Об этом ему поведала тень отца. Не является ли на самом деле эта тень – тенью Я или не-Я? Тень Я, темная, злая, безумная сторона души Гамлета толкает его на убийственную месть. Отказ от симуляции, от притворства, от маскировки себя безумным приводит Гамлета к признанию себя Я, что убивает его. Теперь ему нет места в мире живых. Но ему есть место в Я. В этом и заключается трагедия жизни человека быть самим собой. Будешь как все, - живи, станешь самим собой, – умри. Вот гамлетовский вопрос. В этом его смысл. Но эта трагедия есть и спасение для вечной жизни в Я.
Ответ Гамлета е нравится Льву Николаевичу. Ну, не хочет он умирать, как не хочет умирать и его герой Андрей Болконский, как не хочет умирать и героиня его одноименного романа «Анна Каренина». Но они умирают, превращая романы Толстого в трагедии. Они выбирают себя в пограничной ситуации войны и мира, мужа и любовника. Лев Толстой, как бог романа воздает им за желание быть самим собой смертью и как бы советует читателю: «Смотри! Будешь самим собой – умрешь. Но если будешь как все, – пустым местом, вроде Николая Ростова или Алексея Каренина, - живи и другим давай жить.
Начинающим читателям следует для знакомства с классической русской литературой взяться за роман Льва Николаевича «Война и мир». Роман «Анна Каренина» лучше не брать «Это почему»? – спросит иной любопытный читатель. Ну, скажите на милость, зачем вам, читателю с тонким вкусом, читать написанный мужчиной о женщине, кк если бы его писала она сама? Вот если бы я, Лев Николаевич, был бы женщиной, то написал бы это. Что за странная фантазия, - чай, не ХХI век. Или Лев Николаевич – это провозвестник века ЛГБТ+? Что бы ло бы, если бы я был женщиной? И вот, как вы читаете, Лев Николаевич делится своими тайными желаниями с вами, приличный читатель, вгоняя вас в краску стыда, о том, как неверн-ый(ая), изменяет своему законному мужу Каренину с любовником.Вронским.
Лев Толстой – это наш Гюстав Флобер, то есть, писатель в юбке. Он вправе сказать, как сказал Флобер о себе, что «мадам Бовари – это я», что Анна Каренина – это я, Лев Николаевич Толстой. Только представьте себе Льва Николаевича, а не его жену, - в ее юбке, смотрящего на себя в зеркало и изрекающего: «Нет, я не графин Лев Николаевич Толстой, - я графиня Анна Каренина». Вот умора, - лучше не придумаешь. И Анна Каренина запела бы, голосом Мурата Насырова, что «Лев Николаевич, я – это ты, ты – это я».
После «Войны и мира» можно смело браться за уже большие романы Федора Михайловича, ибо в прочих своих писаниях Лев Николаевич повторяется и может быть интересен только специалисту, да такому любителю письма Толстого, каким я с превеликим удовольствием для себя и остаюсь. Советы Рахметова Николая Гавриловича, как йога революции, довольствующего малым и воздержаться от чтения писаний Уильяма Теккерея после чтения «Ярмарки тщеславия», не для меня. Достоевского можно и нужно читать, помимо художественной ценности его повествований, для того, чтобы привить себе экзистенциальный вкус к хорошему чувству Я.
Вот Федор Михайлович молодец, не опустился до столь скандального обращения в женщину, да еще в таком уже почтенном возрасте отца семейства, как Лев Николаевич. И куда смотрело Око Государево, чтобы допускать достопочтенное общество до чтения таких, с позволения Священного Синода сказать, спорных романов для замужних дам и вдов. Урок маркиза де Сада с Жюли – наука для Льва Толстого. Единственно, что может коробить взыскательного читателя того, что Достоевский сотворил пером с бумагой, так это откровения странного господина из подвала, да грязные признания подростка, изживающего путем рассказа свои нечистые желания. Подросток, так сказать, «нечистый на руку». Так и представляю себе Аркадия Долгорукого, этого несносного подростка, не могущего остановить мутный поток своих глупых речей. Вероятно, Достоевский времени «Подростка» еще не преодолел подросткового возраста в развитии своего личного сознания, бредя фантазией «положительно прекрасного человека» в образе Андрея Версилова, который предстанет в зрелом виде в «Идиоте» в лице князя Льва Мышкина как идиллический персонаж.
Конечно, нельзя сказать, что князь-идиот есть человек, находящийся в полном сознании себя лично. Он еще мало знает себя, только-только стал узнавать себя после выздоровления от душевной и нервной болезни, - видимо, эпилепсии. И вот он поступает на место письмоводителя или секретаря при муже своей тетки и перестает быть идиотом или иждивенцем. И спустя некоторое время, вообще, становится вдруг
Помогли сайту Реклама Праздники |