Произведение «Виа Долороса» (страница 24 из 52)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: ностальгияписательПанамарезус-фактор
Автор:
Читатели: 5315 +20
Дата:

Виа Долороса

подниматься край солнца, показалось, что ночь прошла мимо.
Океан гудел. Волны набегали на берег, где их уже ждали первые чайки, и я подумал о том, что стоит, наверное, пораньше поднять группу и тронуться дальше в дорогу. Похоже, сегодня будет штормить.
Я медленно побрел к домику, поднялся по ступенькам на террасу, прошел через спящий зал закрытого ресторана, в котором сидели мы ночью со стариком Ульянищевым, и которого сейчас за столиком не было. Утренняя свежесть наверное прогнала его в дом. Перейдя через зал, по узкой тропинке, бегущей среди аккуратных зарослей тропической зелени я прошел в домик, определенный для нас с Бекетовым.
Бекетов спал, но когда я, стараясь не шуметь, опустился на свою кровать, пружина подо мной чуть скрипнула, и он открыл глаза.
-Спи, Володь, рано еще,- шепотом сказал я ему.
-Который час?
-У меня нет часов.
-Посмотри мои, они лежат на стуле.
-Спи, тебе говорят! Я пошутил, выезжаем, как всегда, в десять.
-Я это понял,- сказал сонный Бекетов.- Неужели вы до сих пор трепались с генералом?- спросил он.
-Нет. Генерал давно уснул за столом. Я смотрел на море,- ответил я, вставая с кровати.
Я закурил сигарету и подошел к окну.
- Почему ты не спишь?- спросил я Бекетова.
- Уже не хочется. И что ты так долго высматривал в море?
-Ничего. Просто смотрел на море и все. Я люблю смотреть на море.
Бекетов спустил ноги с кровати, сел, до пояса прикрытый одеялом, и тоже закурил.
-Ты много видал морей?- спросил он.
-Не очень,- ответил я.- А что?
-Могу спорить на что угодно, я знаю море, о котором ты даже не слыхал.
-Возможно. Я же сказал тебе, что знаю не очень много морей.
-О том, о котором знаю я, вообще мало кто слышал.
-Почему?- спросил я.
-Деревню одну я знал,- начал Бекетов.- Марьевкой называлась. Меня в ту деревню мать в детстве к бабке возила от сглаза лечиться – болел я часто. Через ту Марьевку протекала речушка, даже не знаю, как она называлась. Узкая, но, правда, длинная. Кроме Марьевки она еще с десяток деревень захватывала по пути. Эту-то речушку и решил кто-то морем сделать. Кто это решает, а, Волошин?
-Не знаю,- ответил я.
-Я тоже не знаю,- продолжал Бекетов.- Ну, так слушай дальше про море. Раскинуться оно должно было как раз на месте Марьевки. Вот и стали тогда марьевских переселять, по соседним деревням расталкивать. А ведь поначалу, когда о море еще только говорить начали, обещали для марьевских новую Марьевку построить, и переселить туда народ всем скопом. Ты же знаешь – русскую деревню по дворам разрывать нельзя, там каждый друг другу кум, сват или брат. И сельская родня – это не городская, она за своих горой. Среди них не бывает такого, чтобы кому-то из них свадьбу сыграть не на что было, и никто денег в долг не дал; там всегда есть кому человека похоронить честь-по-чести. По-людски – с гробом и поминками, а не просто в яму кинуть и закопать, как нас с тобой закопают – бродяг бездомных.
Кто вспомнит о нас, кто заплачет? Через сорок дней кто помянет, я уже не говорю через год?
А Марьевку всю по дворам искромсали. Ой, как не хотели  люди с мест своих вековых сниматься! Здесь же деды еще их рождены были. Внуки подняты, и самим им, где же еще, как не здесь – не в родной земле – успокоиться? Но с мест сгоняли всех, даже тех, кому жить оставалось, может, до завтрашнего утра. Дома ломали тракторами, сразу, как только выезжала из него семья – чтобы, не дай Бог, не возвратились назад. Русский мужик – он привязчивый к месту. Перед выселением родственники шли на кладбище и выкапывали из земли останки своих близких. Часто это были просто древние кости, и складывали их - кто в целлофановые мешки от удобрений, кто в ящики. С собой увозили. Со всех дальних сел, на десятки километров окрест, сходились люди на беду смотреть. Русский человек до беды любопытный.
Это было страшней любого пожара. Страшней войны, говорили старики. Короче, не стало Марьевки. Но зато на столбах, да на редких, оставшихся, как после бомбежки, торчащих из земли трубах, поприбивали таблички с надписями: где что будет. Были названия пристаней, причалов, чего там еще? - бухт. Только самого моря так и не стало. Забыли о нем, а потом и вовсе забросили. До сих пор, наверное, таблички висят: «Причал», «Билетные кассы», «Тихая бухта»… Словом, все как на море… Кроме самого моря.
Так никто больше в Марьевке и не поселился. А место, где она была, с тех пор так и называют - «Морем». Это самое сухопутное море из всех, какие я только знал. И бывших марьевских с того времени кличут «моряками». А еще, за глаза, «выкидышами». Они, конечно, знают об этом. На «морячках» никто не женится – сторонятся их, как зачумленных. С ними, говорят, в дом несчастье приходит. Так и живут, обособленно, по три дома в одной деревне, по три – в другой; между собой женятся, любятся, родычаются. Мы с матерью, года за три до моей армии, приезжали туда. Но, конечно, кроме «Моря» ничего не нашли. Так до конца и не успела бабка от сглаза меня вылечить – тоже уехала, пропала где-то. Никто к ней больше не ходил, и не слыхал о ней – «морячка» ведь.
Бекетов замолчал.
-Я читал рассказ об этом,- сказал я.- Еще там, дома.
-Неужели про Марьевку?- удивился Бекетов.
-Нет. Там, в рассказе, деревня называлась Матёрой.
-Матёрой? Не слышал. Впрочем, может быть. Страна-то, ты помнишь, какая большая была?
-Да, помню. К сожалению, большая. Для дураков раздолье. Потому и понять что-нибудь было трудно.
-Да, Серега, разгадка, наверное, именно здесь. А не там, где ищут ее нафталиновые генералы типа Ульянищева, когда, закатывая к небу глаза, срывающимся от набегающих рыданий голосом декламируют: «Умом Россию не понять!»
-Когда-то мне тоже нравились эти стихи. Пока, в конце концов, не понял, что это красивые слова – и ничего более. Это идеология дебилов. Это оправдание заблудившихся в пустыне – говорить о своем особом пути и своем загадочном духе. Особый путь присущ только гениям и сумасшедшим. Но и те, и другие, обычно, плохо кончают… Хотя, все равно жаль.
-Жаль чего? Что страна большая, или дураков ее жаль?
-Просто, землю жаль. Наша, ведь, она. Впрочем, и Панама теперь тоже наша.
-А знаешь, я ведь про Панаму раньше почти и не слыхал. И на канал ее мне было глубоко наплевать. Я географию в школе полузаочно проходил – всегда учителя по ней почему-то не хватало.
-А я слыхал. Я о тропиках мечтал всегда. О тропиках и о дальних странах. Всегда что-то тянуло меня к центру Земли. Не хотел к Полюсам, хотел в тропики.
-Ну вот – попал. Не жалеешь?
Я усмехнулся, доставая из пачки сигарету.
-Уже не знаю. Не таким оно все оказалось, как я представлял себе. Теперь-то я понимаю, что представлялась мне не Земля вовсе, а рай какой-то. Но рая, Володя, как я уже понял, на Земле нет. В дальних странах оказалась такая же жизнь, как и везде. Разве что чуточку жарче. А зелени, которой столько было в моих снах, здесь, как сам видишь, не настолько уж больше. От слишком горячего солнца зелень быстро рыжеет. И мусора, о котором у нас принято было думать, что его здесь нет, и обгаженных бумажек во дворе в этих тропиках еще больше, чем у нас. И воняет все это не меньше, чем обычная наша помойная куча, по краям обросшая бурьяном. Иногда и подумаешь: стоило ли за этим ехать так далеко? И в то же время, когда даже воняет одинаково – это же так по-домашнему. Да и может ли быть иначе? Ведь границы не были созданы вместе с сотворением мира. И что, в сущности, такое граница? Условность, не более. Почему же не считать, что здесь ты тоже дома? Тем более что так оно теперь и есть.

Бекетов снова улегся спать, а я лежал в полудреме, так и не сумев в это утро заснуть. И где-то, на самой грани сна и реальности, во мне по-прежнему звучал пытливый голос моего товарища; или это мое второе «я», заговорив голосом Бекетова, окунало меня в омут прожитого и неразрешимого?
«А ты помнишь свой первый день, когда ты приехал сюда?»- звучал во мне голос Бекетова.
«О, да! Очень хорошо помню. Тогда прошло совсем немного времени, как я остался один. Все мысли, цели, стремления трансформировались в одно-единственное желание – уехать. Из того дома, из того города, из той страны, из той жизни, в центре которой остались лишь мы вдвоем – я и кот. Люди стали безликими. Мир стал безликим. Казалось, каждый встречный должен был умереть вместе со мной от одиночества и безысходности. Но встречным ты оказывался всегда безразличен. Мне не нужно было их сочувствие, но я не мог видеть на их лицах улыбок.
Я уехал быстро. Никто мне не препятствовал, никто не держал, никто не просил остаться. Всю ночь самолет мчал меня оттуда, а ночь была длиной  - в бесконечность. Самолет не успевал вылетать из ночи, как она, настойчивая как память, снова нагоняла нас, не отпуская от себя. И только под утро ночь оставила нас, уйдя вперед. И мы увидели под крылом Бермуды - острова среди свинцовой безжизненности океана. А потом была Куба. После дождя со снегом, и промозглой сырости ноябрьского Шереметьева я увидел пальмы Кубы. Лишь после этого я осознал, что уехал куда-то очень-очень далеко. На трапе меня обдал теплый, почти горячий, влажный воздух, пахнущий нагретым мокрым деревом. И я ступил в новую, незнакомую, предназначенную мне отныне жизнь».
«Предназначенную тебе жизнь?»
«Конечно, я ошибался. Вернее, заставлял себя ошибаться. Жизнь эта ждала меня так же мало, как держала та, от которой я уехал. Я не нашел забвения, и то, что хотел оставить, привез за собой. А по - правде, оно само притащилось за мной. Все, начиная с кота, нисколько не считаясь с тем, что в багаже моем больше не было места. Я мог улететь даже на Луну – это все равно не помогло бы, понял я очень быстро».
«Тебе, должно быть, очень трудно жить со всем этим?»
«Нет. Теперь уже не так, как вначале. Ко всему, в конце концов, привыкаешь. Нет, не трудно. Здесь даже лучше – здесь не так сыро. Хотел сказать, что никому до тебя нет дела, но вспомнил, что там тоже до тебя никому не было дела. Только хочется иногда, очень редко, чтобы кто-то послушал тебя. Чтобы кому-то стало дело до того, какие глаза были у твоего сына, и какие руки были у твоей жены. Чтобы с тобой вместе не ушло с земли то, что живо теперь только в тебе».
«Неужели у тебя действительно никого нет в целом свете?»- спрашивает голос Бекетова. И я, в свою очередь, удивляюсь его вопросу. Ведь у него тоже никого нет. Но потом вспоминаю, что это все сон и отвечаю ему:
«Кот есть. Работа есть».
И сам понимаю, что говорю ерунду. Рядом с человеком должны быть люди.
«Работа?- удивляется Бекетов, и брезгливо спрашивает: - Эта?»
«Нет. Ты ведь знаешь, какая».
«Все равно, кому, кроме тебя, нужна она, твоя работа?»
«Да мне и нужна»- отвечаю я.
«Зачем тогда писать? Все, что есть у тебя, ты знаешь и так. В лучшем случае, скажи себе то, что ты сам для себя придумал и оставь в покое бумагу».
«Может, она пригодится тебе, моя работа?»- спрашиваю я.
«Мне? - Голос Бекетова едва не срывается.- А что ты, собственно, можешь мне сказать нового? Ты считаешь, что я настолько молод, чтобы услышать от тебя то, чего я не знал? До чего во мне ты надеешься докричаться своей ночной писаниной? Ведь у меня к чертовой матери уже вырезаны и сердце и душа! Ни я, ни все остальные, такие как я - а нас, поверь, много - мы же тебе просто-напросто не поверим, господин великий русский писатель, размалевывающий автобусы голыми жопами. Хорошо, что ты хоть не

Реклама
Реклама