ДУРЕНЬ И БАЛОВЕНЬ
Оживлённый перекрёсток.
Автомобили несутся с четырёх сторон, прохожие сутолочатся по пешеходным переходам. Какую-то рыжую собачонку раздавили прямо посреди дороги, и никто не удосужился убрать её останки. Даже полиция, которая с визгом сирены проскочила по своим криминальным делам.
Спешат люди - озадаченные сегодня, да и вообще впредь, очень важными заботами. Только один из них стоит у перекрёстка, никуда не торопясь: и глазеет на золочёный крест едва видимой церквушки, почти упрятанной за фасадами торговых павильонов. Он неловко хрестится, едва ли попадая на лоб, на плечи и в пояс. Этот паренёк уже перепутал знамение; и к тому же он кладёт его на себя всей щепоткой ладони, а не тремя перстами, как учили церковники.
Несмотря на тёпленькое начало осени, его большая голова укрыта вязаной шапкой, из рукавов толстого свитера торчат шерстяные варежки на резинке, и ноги в войлочных ботинках тихонько притопывают по асфальту вместе с шептаньем молитвы.
Ему виден только крест вдалеке, видна жёлтая осень, и он совсем не замечает людского муравейника вокруг. Его, немного ругаясь и даже матерясь из-за помехи, обходят рабоче-крестьянские и интеллигентские муравьи – и грубо толкают большие мураши-солдаты. А он как раззявил свой рот на вершину золочёного купола, так и стоит верующим истуканом, тихонько шепча что-то под курносый нос.
Скорее всего, паренёк ненормальный - потому что дурак. Это видно по его лупатым безвеким глазам, сильно похожим на поросячьи, и по лишнему ожирению тела, которое свою бесформенность тащит на себе с малолетства.
Поэтому неудивительно, что он так откровенен в своём псевдоверующем таинстве – для него вера в бога это игра, которой научила его нормальная мамка, которую родили нормальные дедки, которых сотворили нормальные предки. А этот в самом конце родового древа вдруг получился полным дебилом - и теперь на нём закончится старинный отпетый род.
В этом роду когда-то давно жили-были помещики да графья: но вот именно потому, что они в угоду своей голубой крови переженились на родычах, генетика и дала сбой, выхаркнув из материнского чрева этого сопливого засирного дауна.
Он удивительно похож на белый одуванчик, и так же безобиден. Его можно сорвать, и сдунув с головешки светлые парашютики, отправить полетать в неведомые дали. А может быть, кому-то в пылу городского гнева – то ли на семейные неурядицы, то ль на обстоятельства неудачной судьбы – захочется его растоптать; и растопчут, успокаивая грубыми издёвками свою где-то ущемлённую гордость. Он ни капельки не обидится, не оскорбится – потому что для него ужасно светлы и приятны любые человеческие отношения.
Дааа; раньше в их роду такие были мужики – что ах! – высокие да крепкие, гнущие в ладонях подковы. Они на раз-два запарывали досмерти провинившихся холопов, и за минуту проигрывали состояния, пуская нищенствовать по миру своих подёнщиков целыми семьями, и деревнями. В единый миг эти мужики закалывали шпагами соперников на дуэли, в миг второй расстреливая опухших от голода бунтующих крестьян.
Ах, времечко! Ах, мужчины в бантах и аксельбантах – с орденами всех святых на груди!
За что же этому такая беда, от судьбы и от бога немилость?
Стоит дурачок: и то на солнце, прищурившись, смотрит - то на золотой крест в его холодных, но ярких лучах. Он наверное желает, взлетев в поднебесье, прокричать оттуда важную лебединую песню с невнятными словами, но очень завораживающей мелодией. Которая, проникнув вовнутрь человеческих душ, одним своим музыкальным наитием всё расскажет о жизни и боге, о красоте влюблённого сердца, что может вдруг возгореться волшебными чувствами даже в таком дурачке.
На оживлённом перекрёстке остановилась серебристая иномарка с открытым верхом – по прозвищу лимузин.
Среди всех красивых и дорогих автомобилей, проезжающих мимо, она выделялась особенно блестящим видом: так в великосветскую приёмную, наполненную болтающими фрейлинами и фаворитками, вплывает лебёдушкой молодая обаятельная королева. Она ещё только лёгким слухом и наитием узнала про дворцовые козни с интригами – и поэтому они не пугают её, а смешат; все эти кинжалы да яды ужасно далеки от неё, а кавалеры прекрасны.
В салоне этой королевны сидел вальяжный молодой человек. Да-да: он тоже был молод, как его иномарка. Жизнь казалась ему сонмом наслаждений и удовольствий, потому что в большом банке он занимал высочайшую должность с блистательной зарплатой.
Фу – слово-то какое неароматное, холопское – зарплата. Нет: у него было истинное богатство – то самое купеческое, барское, державное. Ведь придворным князьям не устанавливают оклады, тарифы, и прочие денюжки. Они сами, по праву своего нарождения на божий свет, уже с материнского молочка начинают подсасывать себе золотые сокровища: через властительных дядей и обольстительных тётей, с помощью дворцовых знакомств и протекций. Этих вальяжных юных кавалеров просто по праву наследства и титула ждёт судьбоносный шарман.
Сияющий светом тысячелюстрым, баловень судьбы с улыбкой смотрел на круглолицего дурня. Он и остановился-то лишь для того, чтобы сравнить себя с ним.
Вот он – великий город Третьего Рима, столица Вселенной! – в котором на перепутье мирских дорог встретились двое. Один – командор бессмертной жизни; а другой всего только тень, краткое мгновение вечности.
Баловню было ужасно приятно, что он родился в высокой семье с вельможным благополучием. Ведь это только так говорится всякими мечтательными бедолагами, будто бы вершин жизненной силы можно достичь умом, красотой и талантом – а на самом-то деле, пока гениальный красавец будет в одиночку ползти по карьерной лестнице, его легко обгонит тусклый недотёпа, подталкиваемый под задницу крепостью семейственных связей.
И баловень счастливо вздыхал, подкуривая из золотой зажигалки тонкую сигарку с запахом канарского бриза.
Ах, эти Канары! – он всякий день был там немного нетрезв, обнимая за знойные талии сразу двух незнакомых мулаток. Мулатки что-то гомонили ему как парочка канареек, выгибали спинки и шейки – а он под пальцами чувствовал каждую жилочку на их упругих телах.
Интересно: были ли у этого лупатого дурня, что бестолковым истуканом стоит на перекрёстке, когда-нибудь женщины? – ведь ему уже на вид лет под двадцать, с хорошеньким хвостиком. Но куда там – он даже представить не может, как сладки утехи от хорошеньких девок, от сигар и гавайского рома. Натянул вязаную шапочку на глаза, как шоры для лошади, и думает, что весь мир укрывается в её радужной темноте, осенённой сусальным крестом.
Ээээх! – и баловень радостно потянулся за рулём, широко разводя руки в стороны и попыхивая дымком.
Дурень посмотрел на него, удивился: и решив, что это ему добрый человек распахивает свои обьятия, подошёл к автомобильке. Он мог бы возложить ладонь на набриолиненную причёску баловня, по праву вселенского братства – но властный господин немножко отторг его своим гордым взглядом.
Так они с полминуты смотрели друг на дружку восхищённо-презрительно; а потом дурень, поняв что настало время знакомства, первым протянул руку:
- Пливет! –
Он, как и все ему подобные люди, здорово шепелявил. Их ещё называют солнечными людьми; и если представить тот самый круг, и небо вокруг, как его рисуют дети, то вроде похоже - слоновья лопоухость и улыбка до самых ушей, а из головеньки торчат во все стороны редкие волосёнки-лучи. И ещё неожиданная теплота от них: стоит чуть прикоснуться, и кажется, будто густющую кошку погладил по брюшку.
Но баловень никакой теплоты не почувствовал; а как многие гордые люди только брезгливость, с толикой жалости.
- Чего тебе? – нарочито хохотнул он, сплюнув за окошко табачную крошку, чтобы прохожие не подумали об их близком знакомстве. Он пока не стал знаменитым банкиром, и в душе ещё оставалась капля стыда пред чужими, перед неловкостью отношений.
Дурень немного удивился холодности своего новоявленного товарища, и спросил безобидно:
- Ты навелное, блатиска, меня не узнал? –
как будто бы все, кто когда-либо проходил по этому перекрёстку, должны его узнавать и брататься.
Ну ничего себе, - подумал баловень почти завистливо. – Этот нищеброд болтает на улице с каждым легко и свободно.
- Какой я тебе братишка? Мы в первый раз видимся, - грубовато оборвал он горячие струны симфонической музыки; и бряцнул хрипловатым гитарным баском, протянув окурок сигары: - На вот, курни.
- Нельзя. Капля табака убивает лосадку. – Дурень сказал всё это так серьёзно, как будто работал коновалом на конюшне, и сам лечил курящих лошадей.
Баловень расхохотался в полный голос. Сейчас эти двое стали заметны в толпе, и обращали на себя внимание прохожих. Но ни тот, ни другой, не испытывали большого стыда перед миром: один в силу своего общественного величия, а второй по слабости нижайшего разума.
Точно так король вместе с шутом игнорируют дворцово-уличную свиту, когда пикируются словами и руганью возле трона.
- А тсего ты смеёсься? Я неплавильно сказал?
- Миленький мой - это всё сказки, легенды. Лошади в сотню раз сильней человека, и могут свободно выкуривать по две пачки. Только не приучены своим конюхом – как и ты.
- Мой бозенька не конюх. Он уплавляет не лосадьми, а милом. И тобой тозе.
В тревожном голосе оскорблённого за небеса дурня впервые зазвучала обида; и даже фанатизм по отношению к той вере, которую он сам себе выдумал. Именно про таких говорят люди, что он себе и лоб расшибёт на молитве, желая угодить батюшке, церкви и богу.
- Вот тут ты ошибаешься. Для меня твой бог не хозяин, а старший товарищ банкир. У него есть целые залежи хрустящих купюр и золотые самородки в пластах. И он мне из своего небесного банка понемножку подкидывает на землю, чтобы я сам жил богато – ну и делился с другими людьми, если захочу.
С улыбкой баловень вытянул золотую денежку из своего толстого бумажника, и спросил хватко, помахав перед курносым глуповатым дурнем:
- Хочешь?
- Хочу, - сразу же округлил тот глаза, давно уже понимая цену этим разноцветным бумажкам.
- А куда ты их денешь?
[justify] Баловню и в