живыми...» Что ни говори — ужасная вещь!..
«Мертвая» культура — она по-своему прекрасна. Но есть нечто противоестественное, даже аморальное в ее существовании вместе с нами, в нашей реальности.
Второе — изобразительные средства традиционного католицизма, естественно, они детище латинской античности. Раскрашенная скульптура — не что иное, как «повапленные мертвецы». Картины блаженных с заведенными под веки глазами, их слепое полуобморочное выражение коробит меня. Во всем этом есть некая красота, ей можно даже любоваться, а то и наслаждаться, но это подобно тому, как влюбиться в мертвую девушку. Она еще прекрасна, но уже во власти тлена, но главное — она мертва, чисто материя, лишенная духа
Боже упаси меня утверждать, якобы искусство католицизма вовсе не искусство. Это такое же полноценное искусство, как погребальные росписи египтян, Ваал финикийцев и бородатые, с туловом быка, сфинксы ассирийцев и персов. Но, как мне кажется, в это искусство нельзя влюбиться, тяга к нему пахнет извращенностью, профессиональные пристрастия оставлю в стороне...
И третье — надгробные фотографии и силуэты на могильных памятниках. Дико помещать изображение лица умершего на его могилу. На мгновение представьте себе, что покойник смотрит на наш мир из зазеркалья иного мира. Вообразите себе всю гамму нравственных ощущений, рожденных этим образом?..
Через пяток лет надгробная фотография выцветет, порыжеет, изображенье на искусственном мраморе запылится, затрется — к ним опасно будет прикоснуться, как будто они пропитаны миазмами испарений смерти, будто они заразные. Мне также неприятно прикасаться к римским древностям, к католическим статуям в тряпичных одеждах — в том я вижу родство с кладбищенским фото. Какое-то проклятье заключено здесь, какая-то нерешенная тайна, предвосхищение колдовства и дьявольщины.
В костеле становилось совершенно сумрачно, тьма съедала большее пространство собора. Практически уже невозможно что-либо различить, самое время встать и уйти. Признаюсь, войдя сюда, я рассчитывал испытать очищение, переломить тоску одиночества, избавиться от боли душевной. Ранее, находясь в костелах, рассматривая настенные росписи, иконы, скульптуру... я проникался осознанием ничтожности собственных переживаний на фоне вечного, пусть не совершенства, но осознанного служения нему. Теперь я нахожусь в темноте собора, словно слепец в ночи... Уже не различимы потолочные плафоны, повествующие события писания, и не видно глаз, смотрящих внутрь, на полотнах католических святых. Я слепоглухонемой. Увы, нет торжественных песнопений, не слышу чеканных фраз латинской литургии, зычно провозглашаемой Ксендзом. Я не содрогаюсь от мощного звучания органа. О-о, Орган! Его величественного звучание, его средневековая песнь, одно из первейших орудий исцеления больной души.
Вспомнился Герман Гессе, его «Игра в бисер» — одной из существеннейших сторон показанного там процесса медитации являлась музыка. И не просто музицирование, а средневековые песнопения в духе Палестрины и, разумеется, гигант Бах. Но, увы, я не внемлю божественным мелодиям.
Единственное чувство, которое еще не отказался мне служить, так это обоняние. Я воспринимаю и по памяти, и наяву своеобразный запах, присущий соборам и церквам. Впрочем, в церквях дух более благоуханный, гигантских костелах запах острый, настоянный веками, чуть пахнет больницей. Да, да..., и как я сразу не обратил внимания на больничный запах: там лечат плоть — здесь врачуют дух. Несомненное родство двух, казалось бы, различных учреждений, впрочем, почему разных — и там и тут исцеляют человека. Не всех и не всегда, одной из причин тому — запущенность болезни. Не запускайте свой недуг! Но мне, видимо, обитель Бога не сможет помочь...
Я поймал себя на том, что перестал дышать... Спохватившись, глубоко вдыхаю сухой воздух. Что-то нехорошо чувствую... Надо идти. Мне кажется, я уже не встану, в голове туман, во рту горечь.... Сейчас посижу немного... Опять сбилось дыхание... Резко встаю, громыхая скамьей. Наплевать мне на шум, сквозь темень пробираюсь к выходу. Абсолютно ничего не видно, наконец замечаю дежурную лампочку в вестибюле (какой-то доброхот включил). Пробираюсь в тамбур, с трудом распахиваю недвижимую дверь.
Свежий воздух опьяняет, на улице еще достаточно светло. Из склепа на волю! С бодрыми волнами атмосферы в моей душе началось пробуждение, я словно воскрес. На душе становится чисто-чисто! Зарождается радость, она растет, ширится...
«Оковы тяжкие падут, темницы рухнут и свобода...» — вот она, медитация, вот оно, очищение. Другой человек объявился во мне. Как легко, как бодро ощущаю я себя... Хочется обойти костел кругом, детальней осмотреть его. Поднимаю голову, число «1695» — три века. Как богато украшен фасад собора, резные башенки, изогнутые вольты, стрельчатые оконца и большая розетка спереди. Спускаюсь с паперти, осматривая фасад издалека. Как называется этот архитектурный стиль — разумеется, барокко, но с готическим привкусом. Впрочем, в Вильнюсе есть собор Святой Анны" — вот там действительно готика, кладка настолько ажурна — каменное кружево, одним словом. Здесь все строже и солиднее. Анна-то Анной... Но меня всегда больше привлекала громада костела бернардинцев, стоящего сзади, где так и не побывал...
С южной стороны костела несколько гранитных надгробий: 1823-1878, 1855-1911, 1785-1812, 1781-1812 — интересное, кто там захоронен. Две последние могилы явно принадлежат погибшим в годину двенадцатого года. Читаю немецкие фамилии... ничего странного, в русской армии тех лет много было немцев.
Возникает соблазн немного поиграть. Я советский разведчик, нахожусь на вражеской территории, скажем, в Германии. Мой шаг нетороплив, иду задумчиво, заложив руки за спину. Как я устал, бог ты мой, как я устал. Где-то там, на Востоке, моя родина, мой маленький городок с одноэтажными домишками, утопающими в яблоневых садах.. Я явственно вижу одну асфальтированную улицу в центре городка, когда-то я блуждал по ней с любимой девушкой, обнимал, целовал ее в подворотнях. А сейчас я один, совсем один в целом мире. И что самое горькое — никому нельзя оказать свое одиночество. Я должен пить вино, радостно смеяться, ухаживать за пухленькими фроляйн и фрау, будучи любезным, обходительным, по-холуйски предупредительным. Я мурлычу под нос мелодию Таривердиева из легендарного фильма «Семнадцать мгновений...». Легкая грусть наполняет меня. Я одинок. В глазах навертываются слезы. Сейчас я могу позволить себе подобные сантименты — я один. Я стою возле громадной немецкой кирхи. За моей спиной домик пастора. Двое его прислужников что-то убирают во дворе, согнувшись в три погибели. Скорее всего — они военнопленные, интересно, кто по национальности — славяне, французы, английские летчики, а возможно, и русские... Как хочется произнести русскую фразу, хотя бы слово, но это провал. Я отворачиваюсь и деланно рассматриваю посеченную осколками стену кирхи. Две статуи, облаченные в ниспадающие мантии, в епископских митрах, осуждающе смотрят на меня свысока.
Я иду по аллее, обсаженной карликовыми деревцами, а спереди сочно зеленеет сосновая рощица. Сосны везде одинаковы, для них нет тысяч километров, их стволы шершавы и пахнут также вкусно, как и в России. Я иду и иду... я не ведаю, когда случится Победа, когда, наконец, я возвращусь в свой маленький одноэтажный городок?
Хочу курить. Достаю папиросы. Вот незадача — кончились спички. Где разжиться огнем? Мое наваждение спадает. Пора топать домой. Вдоль церковной ограды зажглись фонари. Прохожу по центральной аллее, вглядываюсь в редких посетителей. «Славно, вот у этого мужчины я и прикурю...»
На белой скамейке, расстелив газету, совершенно не сгорбившись, сидит пожилой человек. Он курит, как и я, «Беломорканал». Профиль у незнакомца острый, как у Ландау, седая шевелюра чуть прикрыта клетчатой поношенной фуражкой. Он смотрит неотрывно одну точку. Я перехватываю его взгляд — соборные часы, а я и не обратил на куранты внимания. Время уже позднее.
— Извините... Позвольте прикурить. — Незнакомец вздрагивает, я жестом поясняю свою просьбу.
— А пожалуйста, куда же я их положил (про спички)? — Протягивает он мне початый коробок.
«Говорит без намека на акцент. Русский?..» — замечаю я, прикуриваю... — Спасибо большое.
— Да не за что, да Вы возьмите спички-то у меня еще есть....Берите, берите, не стесняйтесь.
Мне как-то стало неудобно, впрочем, чего же здесь такого, благодарю доброго человека. Дойдя до ворот, я оглядываюсь. Старик свертывал свою газету...
СТАРИК — I
Старик любил в немом одиночестве разглядывать портал собора. Казалось, он изучил гигантское здание до самого мельчайшего кирпичика, до самой неприметной выщерблины в кладке. Но странно, ему случалось в отчаянье складывать руки, когда пытался представить костел в целом, в полной его архитектурной композиции. В усилии памяти собор представал огромной рыжей скалой, нагромождением камня, выложенного вверх. Порой все же вырисовывались отдельные детали, близкие к оригиналу, но они не имели законченной связи меж себя, были оторваны от своей основы — единого комплекса храма. Так что представить в воображении собор четкой, детализированной фотографией было старику не под силу.
Весьма редко, но старику снился костел, и вот тогда, во сне, он являлся идеальным оттиском с реально существующего. Но помимо его снились другие — разные по своей стати и форме костелы и церкви. Но в грезах — они как бы переоблачались, сбрасывали маскарадные балахоны и становились все тем же храмом. Быть может, другим по внешней сути, но это был он — костел, старый красный собор, построенный триста лет назад.
Старик любил прогуливаться по вечерам. Маршрут его был неизменен и зимой , и летом: он шел до сосновой рощицы, дышал настоянным скипидаром воздухом, любуясь стройными, как свечки, соснами. Так, от нечего делать, забредал на церковную территорию передохнуть, посидеть на лавочке. Частенько доводилось наблюдать культовые процессии, выстраивавшиеся на главной аллее. Как в довоенном немом кино, перед ним на маленьком клочке асфальта чередовались жизнь и смерть, обязательность радости и неизбежность утрат. Рассматривая со стороны чужие переживания, старик неизбежно задумывался о своем жизненном пути. Перебирал, словно замусоленные игральные карты, разные дни в огромной колоде собственной жизни.
Много чего передумал старик, сидя на церковной лавочке, она стала его безмолвной наперсницей, старик даже ревновал ее, находя иногда кем-то занятой. Старик сердился на невольных «захватчиков» его скамьи, он был уверен, что эти люди могли бы сыскать себе иное место, да и вообще — они бездельники, по праздной прихоти захватившие не принадлежащее им.
В таких неувязках старик недовольно обходил костел, угнетаемый мыслью: «Коль «те» не уйдут, ему останется возвратиться домой раньше срока. Не будешь же выстаивать над чьей-то душой?» Старик не любил прохлаждаться на улице, если не предвиделось неотложных дел, он прямиком
|