Мне предстояло убийство.
Если смерть Ларисы можно было списать на банальный несчастный случай, то вина за уничтожение Гомункулуса, как, впрочем, и за его последующие преступления, лежала на мне и только на мне.
Я начал в уме разрабатывать эту спасительную «операцию», продумывая неприятные детали.
И как мог я оставить его без присмотра на долгих сорок дней!
Какая безответственность!
И как преодолеть в себе хлипкую жалость и отвращение к убийству? Как проявить ту жестокость и твёрдость, коих мне как раз и недоставало по жизни? Не в этом ли конечная цель и смысл опуса?
Задача была не из лёгких. Благо, я оказался свободен от какой-либо привязанности к своему творению.
Я почему-то невзлюбил его с момента первого появления на этих страницах. Отсюда – все беды. Вся вина – на мне.
Его злоба была злобой ребёнка, лишенного отцовской ласки.
Но не он ли, в самом деле, подтолкнул Ларису к катастрофе? Не знаю, как… неявным косвенным внушением. Если принять такую версию, можно преподнести подлую расправу над ним, которую я затеял, как акт благородного возмездия, и вся эта галиматья, глядишь, обернётся воистину шекспировской трагедией.
О, если бы Лариса в тот день…
Воспалённые мысли мои нарезали круги, как птицы над водой, как ласточки перед ливнем…
Пабло Пикассо. Минотавромахия. Литография, 1935.
59. Наконец, я заглянул в дневник. И что же?
Вместо того чтобы совершать положенные ему по роли преступления, для которых у него было предостаточно времени и возможностей, Гомункулус ударился в какое-то нелепое саморазоблачение и кривляние.
Его литературная минотавромахия напоминала не бойню, а полоумную клоунаду.
Он не кидался на своих жертв, которых тоже было хоть отбавляй, но читал со сцены Барселонского драмтеатра напыщенные монологи «провинциального минотавра», неизменно начинавшиеся словами: «Я Астерий, забавный провинциальный минотавр, современная ипостась архаического Бога-Быка, проживавшего некогда на острове Крит». (Как видим, у него появилось заимствованное из греческой мифологии Имя).
Он потратил несколько дней на составление многостраничного списка всевозможных несчастных случаев и чрезвычайных происшествий, от автокатастрофы до передозировки наркотиками, стараясь ничего не упустить из виду. Всеми этими большими и малыми бедами он зачем-то отяготил свою совесть, провозгласив единственной их первопричиной себя, свою злую, преступную волю.
Он заявил со сцены, шокировав разношёрстную испанскую публику, что отныне не набрасывается на своих жертв, как делал это раньше, в древних преданиях, но в качестве подручных средств элегантно использует достижения цивилизации, питая особую слабость к подстроенным автокатастрофам. А ещё мимоходом обмолвился, что молодая красивая пара недавно принесена ему в жертву.
Внешний облик его переменился, но я не мог с точностью сказать, было ли это результатом анатомической метаморфозы или обычным карнавальным переодеванием. Так или иначе, его тщедушное низкорослое тело венчала непропорционально большая бычья голова.
Так буквально! – воскликнете вы. Я добавлю: «брутально».
Его моноспектакль «Минотавр возвращается» довольно быстро приелся публике, исчез с пёстрых афишных тумб и из репертуара театра. Астерий вновь уединился в своём особняке и с бычьей головой погрузился в чтение. Последнее, что он прочёл, – рассказ Борхеса «Дом Астерия». Коротенький рассказик-монолог.
Кто, как не я, подбросил ему эту вещицу, чтобы, проникнувшись её духом, он утратил последнюю волю к жизни и сопротивлению!
Чего только стоит вступление: «Знаю, меня обвиняют в высокомерии, и, возможно, в ненависти к людям, и, возможно, в безумии. Эти обвинения (за которые я в своё время рассчитаюсь) смехотворны. Правда, что я не выхожу из дома, но правда и то, что его двери (число которых бесконечно) открыты днём и ночью для людей и для зверей. Пусть входит, кто хочет».
Или вот этот финальный пассаж: «Каков будет мой избавитель? – спрашиваю я себя. Он будет быком или человеком? А может, быком с головой человека? Или таким, как я?»
И в довесок постскриптум (обратите внимание, у моей повести тоже есть постскриптум!):
«Утреннее солнце играло на бронзовом мече. На нём уже не осталось крови.
– Поверишь ли, Ариадна? – сказал Тесей. – Минотавр почти не сопротивлялся».
Тесей нанёс свой смертельный удар как раз в тот момент, когда Гомункулус Астерий, не слыша ничего вокруг, зачарованно перечитывал борхесову новеллу. Бесстрастный воитель подкрался к Минотавру со спины. Задача требовала хитрости, ловкости и коварства. Дело в том, что Тесей был совершенно голый – никаких доспехов, которые могли бы защитить его в случае неравной схватки. Только шлем из рыжего меха в форме лисьей головы, какой-то уж больно лёгкий, бутафорский, смахнуть его ничего не стоило.
У Тесея не было сердца. Совсем. Нагота не раскрывала тайну его пола. Не мужчина, не женщина… или Андрогин – и мужчина, и женщина? Мне не доводилось больше видеть гениталии такой причудливой конфигурации.
Он казался холодным, как сталь, и безжалостным, как время.
Вот кого следовало бы подослать ко Льву Троцкому и безо всякого ледоруба – вышло бы безупречное, чистое убийство!
Но особого упоминания заслуживает орудие возмездия – вовсе не бронзовый меч, как у Борхеса, но те самые приснившиеся мне «Лисички»! Старые уродцы снабдили меня великолепным оружием, которое я и вложил в руки моего Тесея.
Он вонзил острый стержень в холку Жертве. Раздался хрип; кровь, ударив фонтаном, забрызгала палача и раскрытую книгу. Астерий рухнул навзничь, ещё глубже вогнав в себя смертоносное оружие, остриё которого вышло наружу спереди, как раз в области мечевидного отростка грудной кости. И тогда Тесей с видом триумфатора нанизал проволочный контур бегущей лисицы на окровавленный кончик, показавшийся из груди поверженного!
60. Дамы и господа! Я задумал опус. Не в иронически-литературном, но в самом что ни на есть алхимическом смысле этого слова – Opus alchimicum.
Не спрашивайте меня о результатах моего начинания.
Да простит мне Господь всё, что я содеял.
Простишь ли меня ты, мой бедный Гомункулус?
Есть ли в ином мире приют для тебя и таких, как ты?
Как бы ты распорядился недопрожитым? Какую ещё ипостась захотел бы примерить? Сколько неизрасходованных запасных вариантов судьбы!
Ты мог бы прибиться к группе писателей-декадентов или к ораве предреволюционных бунтарей и новаторов слова, собиравшихся в шумные стаи накануне великой бури. И тебя, должно быть, застрелил бы разбушевавшийся большевик за отказ предъявить документы (коих у тебя нет и быть не может) холодным осенним вечером 1918-го, в одном из тёмных петроградских переулков.
Ты мог бы влиться в ряды молодых национал-социалистов, отдав свою злобу, всю без остатка, бесчеловечной и омерзительной идеологии расового превосходства, мог бы воевать в войсках Вермахта и сложить голову где-нибудь под Сталинградом. Не от этого ли краха я спас тебя своевременным убийством?
Но ты мог бы также стать писателем или журналистом, жить в Париже, примкнуть к бретоновской банде сюрреалистов. Мог бы коллекционировать графические работы Пикассо, скупить всю его «Минотавромахию» и наживаться на тиражировании этих диких изломанных образов, выпуская текстиль и фарфор, футболки и продуктовые пакеты с лупоглазой и всклокоченной бычьей головой. Или играть Минотавра на театральных подмостках Барселоны в эксцентричных мистериях, напоминающих нечто среднее между крито-микенским культом быка с его таврокатапсией и современной корридой; ты умирал бы каждый вечер, под занавес заливая сцену своей – неподдельной – кровью… Et caetera, et caetera.
Всему этому не сбыться. У тебя не было и никогда не будет ни жены, ни дочери. И твой особняк – лишь хрупкая пыльная декорация, которую уже разбирают работники сцены.
Мальчик мой, я убил тебя. Я – твой убийца!
Истинное искусство – всегда дело скорби.
Прости меня, моё порождение. Прости за то, что не могу назвать тебя своим сыном, за то, что не смог стать твоим отцом, – ведь ты даже не знал меня, не знал, что я всё это время наблюдал за тобой и, конечно, не мог знать, что именно я, твой создатель, и обрёк тебя на смерть.
Простишь ли ты меня?
Простишь?!
Твоя кровь ярко-алым цветком
Белый снег последней страницы
Причудливый иероглиф
Венчающий этот опус.
Белый снег последней страницы
Причудливый иероглиф
Венчающий этот опус.
Май – июнь 1994
PS. Повесть написана ровно за сорок дней. Ни больше, ни меньше.
"Рябинкин! Стань человеком!"