яблоко, чувствовал, что сейчас стал необыкновенно близким ей, молодым, радостным, как она. Но это быстро прошло: горы, природа тянули к себе больше, чем Марина.
В последний день перед отъездом в Тбилиси поехали в Пятигорск, по лермонтовским местам. Дорога шла равниной, и слева вдали хорошо просматривался Казбек на фоне высоких горных хребтов, выстроившихся горизонтальной стеной. Он не был намного выше их, но его двуглавая, сверкающая на солнце бело-голубая вершина, покрытая снегом, его горделивая, крепко стоящая на земле и устремленная к небу поза делали его величественным и вечным.
Пятигорск весь пронизан солнцем: оно везде: в каждом предмете, в каждой частице воздуха, а лазурь неба необыкновенно прозрачна. Действительно, «весело жить на такой земле. … к чему тут страсти, желания, сожаления?».
Начали экскурсию с посещения «Места дуэли М. Ю. Лермонтова». На склоне горы Машук, среди раскидистых, густых деревьев, в центре асфальтированной поляны, стоит памятник великому поэту, сужающийся вверх, площадка перед которым окружена провисающими черными цепями. В углах цепного окружения сидят большие каменные грифы с головами, повернутыми назад: их затылки с торчащими перьями, обращенные к поэту, весьма напоминают лица жандармов в фуражках с высокими кокардами, а покровы из перьев на туловищах похожи на мундиры. Они, как хищные звери, ждут смерти поэта.
Я подошел к выгравированному на памятнике портрету моего самого любимого человека на земле, вглядываясь в него, и поклонился ему, чуть опустив голову. Поэт строго и внимательно смотрел на меня. Мне захотелось подойти к нему ближе, но между нами висела та же черная цепь, здесь вторично окружающая постамент. А вокруг ходили равнодушные люди в помятых матерчатых шапчонках, и их присутствие мешало мне переступить через цепь: это казалось неудобным и неприличным. Я оглянулся назад и увидел пятиглавый горный массив Бешту. Он напоминал тело упавшего навзничь человека: горы как бы обозначали его голову, руки и колени, приподнятые над землей. Бешту был весь залит солнцем в тонком, серо-голубом мареве. Его видел и поэт перед смертью, когда стоял перед убийцей, закрывая сердце рукой с пистолетом. О чем он думал, сначала такой веселый, а потом презрительно-насмешливый? А ведь убили его не только пуля, но и равнодушие людей, не думавших о нем по-настоящему серьезно. Неужели не дрогнуло у них сердце, когда пошлый идиот Мартынов начал в него целиться?! Вот они и здесь ходят вокруг, принюхиваются, присматриваются, тупо равнодушные, безразличные. Что им Лермонтов, красота гор, этой райской природы?! Они стояли бы на месте точно так же, как Глебов и Васильчиков, Столыпин и Трубецкой, когда Мартынов двинулся застрелить поэта. Я ненавидел их, ненавидел всеми силами души: те наверняка думали о предстоящей пирушке, эти думают о пятигорских магазинах и рынке. Смотришь вокруг - и словно ничего здесь и не было, ничего не случилось: мирно сияло солнце, голубел воздух, кругом спокойно стоял лес.
А где же Марина? Да вон она: ходит то одна, то с группами туристов. Интересно, что она здесь чувствует, о чем думает? Но какое мне дело до нее?
Мы шли к Эоловой арфе: слева поднимался Машук, справа стояли деревья и кусты, полные молодой, роскошной, рвущейся к солнцу зеленью, пышными цветами. И все вокруг пело, сияло, цвело солнцем, радостью. Толпа, за которой я шел, тоже была светлой, оживленной, разноцветной. Она тоже чувствовала эту красоту: женщины восторгались, а у мужчин светлели лица: «воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка; солнце ярко, небо сине – чего бы, кажется, больше?..». Свернули вправо, в тенистую аллею, и поднялись к Эоловой арфе. И сразу перед нами открылась широкая панорама светлевших в дымке и облаках далеких кавказских гор, всеми чувствами я устремился к ним, и пела тихую песню Эолова арфа, и не было, не могло быть мира, лучше этого.
Наконец, после посещений Елизаветинского источника, Грота Лермонтова и грота Дианы, где поэт последний раз веселился перед дуэлью, туристам предложили один из двух оставшихся маршрутов: универмаг или Домик Лермонтова. Скрупулезно уточнив время и место встречи, они двинулись в универмаг, а со мной и экскурсоводом остались Викентий Африканович, Зоя и Марина. Какой-то полный и лысый мужчина долго колебался, затем махнул рукой и тоже пошел в универмаг.
В свой последний приезд на Кавказ поэт вместе со своим другом и родственником А. А. Столыпиным снял у В. И. Челяева домик недалеко от подошвы Машука. Экскурсовод, стройная, русская, средних лет женщина с интеллигентным лицом, привела нас к скромному одноэтажному домику, с белыми стенами и тростниковой крышей. Внутри такие же скромные четыре комнаты с довольно низким потолком.
Пройдя через темные сени и комнаты Столыпина, мы повернули направо и очутились в небольшой комнате, где перед окном стоял громоздкий, обитый зеленым материалом письменный стол поэта, а налево у стены находилась его кровать. Удобное низкое кресло с витыми подлокотниками было выдвинуто из-за стола и повернуто вправо, как будто Лермонтов только что вышел куда-то. На столе свеча, цветы, шкатулка, раскрытая книга, а в центре листы с рукописью. Здесь он писал свои стихи и прозу, создавал вечного Демона, а навстречу ему дул свежий ветер с гор и долин, нес благоухание цветов и трав, «шум листов», «дыханье тысячи растений».
Когда я вышел из домика, на улице мирно светило солнце, тени листьев, ветвей лежали на земле. Поэт был здесь: ходил по этим садовым дорожкам, стоял на пороге этого дома, где сейчас стою я. Сюда к нему приходили многие люди, развлекали его, проявляли к нему дружеские или враждебные чувства, нравились или вызывали презрительную усмешку. Но «никто, никто не усладил / В изгнаньи сем тоски мятежной», никто по-настоящему не был близок его душе.
А и правда, зачем здесь Марина, Зоя, Викентий Африканович, с умными, будто что-то понимающими лицами, с их уважением к поэту, его творчеству и жизни? Зачем? Зачем здесь другие посетители? Для них это только исполнение ритуала, необходимого для культурного человека, каковым они себя считают. Если они и читали Лермонтова, то давно и наверняка почти все забыли. Он для них только культурная память эпохи, но не их душа, не их жизнь, не их боль. Вот сейчас будут говорить какие-нибудь пошлости.
- Да… великий был человек, - задумчиво молвил Викентий Африканович. – Так мало лет прожил… двадцать пять, кажется?..
- Двадцать шесть… почти двадцать семь, - ответил я.
- Родился в тысяча восемьсот… двенадцатом?..
- …четырнадцатом… в октябре.
- Да… да…. А умер… в….
- …сорок первом.
Любят люди цифры… хлебом не корми, а дай точную дату, точный размер… а что за этими цифрами – не так важно.
- Рано умер… а сколько мог бы еще написать, - закончил Викентий Африканович.
Мне стало противно, и я отвернулся от него.
- Зря столько времени потратил – лучше бы в универмаг сходил…. – вдруг сказал Викентий Африканович, но каким-то не своим, а дребезжащим, стариковским тенорком.
Я ошалело уставился на него.
- Меня дочка просила привезти какие-то сапожки… хромовые, кажется….
Он мучительно морщил лоб, стараясь точно вспомнить наказ дочери, и весь ссутулился, согнулся, будто кто-то давил на него сверху.
- И я тоже зря пошла, - вдруг заявила Марина, но тоже не своим, а надменным, равнодушно грубоватым голосом. – Зачем мне все это нужно, когда вокруг столько интересных мест, а нам скоро из Пятигорска уезжать. Только зря время потратила: лучше бы в универмаг сходила. - И она, Марина, смотрела на меня сверху вниз… улыбаясь заносчиво, насмешливо, нагло, как будто и не было у нас с ней этих разговоров о русских писателях, Есенине, Лермонтове… будто ничего не было…. И лишь где-то в глубине ее прекрасных небесно-голубых глаз мне показалась затаенная боль, сожаление, отчаяние.
Только Зоя молчала, как всегда, и машинально, морщась от боли, старалась носком туфли сбить лежащий перед ней камень, крепко вросший в землю.
- Я что-то вас не понимаю, - растерянно пробормотал я, дрожа, покрываясь мурашками и чувствуя, как из всего тела лезет наружу упрямая, жесткая медвежья шерсть. – Вы же сами хотели….
- А что тут понимать? – с прежней улыбкой и чуть заметным сожалением сказала Марина. – Вы филолог, учитель литературы, вам это интересно… - «где нам, дуракам, с вами чай пить»!
Эту последнюю фразу она взяла у Лермонтова, в «Герое нашего времени», а тот – у Пушкина, но откуда она ее знает?..
- Зачем вы меня обижаете, Марина? Разве я давал повод для таких мыслей и чувств?
Лицо ее вдруг горько, страдальчески исказилось:
- Простите меня, Саша, я сама не знаю, что говорю, но со мной что-то происходит!.. Только я не хочу проводить время впустую, просто ради исполнения ненужного для меня ритуала: почтить память великого поэта! Не нужно мне все это… мне вообще ничего не нужно!! – она отчаянно заплакала и двинулась прочь, к Викентию Африкановичу, который одиноко ожидал ее на дороге.
Я оглянулся: Зоя присела на корточки и тоже плакала, держась за ступню правой ноги, которую избила о неподдающийся камень. Я склонился над ней, хотел помочь, но она оттолкнула мою руку и медленно поднялась, опираясь на больную ногу. Постояла, отдышалась, вытерла слезы и, сильно хромая и всхлипывая, пошла вслед за Мариной и Викентием Африкановичем.
А я… остался один. Долго стоял, смотрел, как они уходили все дальше и дальше…. Это я, я сделал их такими… потому что… потому что плохо думал о них… как и о других людях!.. Вдруг и те, другие люди, тоже из-за меня плачут или хромают?!
- Зо-оя-а!.. Мари-и-и-на-а!!.. Посмотри-ите на меня-а!!.. Ведь я просто… ме-едве-едь… недостойный жить с вами под одной кры-ышей!!.. – закричал я.
Но ни Зоя, ни Марина не слышали, не видели, не понимали это, как и Викентий Африканович, и многие другие люди, которым я приносил зло, вольно или невольно. Они и сейчас были людьми, а я один остался медведь медведем. И я медленно поплелся за ними, проклиная себя и всю свою неладную, уродливую жизнь, которую сам себе устроил. Не светило мне солнце, не голубели мне небо и горы, и Лермонтов ушел от меня, скрывши свой дом за высокой оградой.
На следующий день мы ехали в Грузию через Крестовый перевал по Военно-Грузинской дороге. После этой истории я не мог ни с кем говорить, а в автобусе оказался рядом с Мариной и Викентием Африкановичем. Я со страхом, отчаянием и любопытством приглядывался к ним, но ни одной перемены не заметил. Все как обычно: романтичная, женственная Марина и суховатый, подтянутый Викентий Африканович, те же жесты, мимика, слова, тона голосов. Изменился я: они мне стали неприятны, отвратительны, насквозь лживы и притворны, как будто теперь и не они сидели рядом со мной. Перекинувшись несколькими пустыми фразами, я смотрел в окна, все больше презирая себя за то, что не отправился в это путешествие пешком с рюкзаком на плечах: побоялся длинных очередей за билетами.
Проехали селение Балта, и широкая, зеленая долина раскрылась перед нами. Впереди виднелась стена из неприступных гор как начало какой-то грозной, таинственной, но неодолимо влекущей прекрасной сказки. Взвыл мотор: начался подъем к Дарьяльскому ущелью.
С обеих сторон вокруг нас
Помогли сайту Реклама Праздники |