Произведение «Жоржик» (страница 3 из 10)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Темы: войнаСССРМоскваЦелинафронтЧеловек Войны
Автор:
Оценка: 4.5
Баллы: 3
Читатели: 2865 +7
Дата:

Жоржик

"Бедуины в Сахаре" - назывался гобелен. О, брат, как...
  В шкафу стоят полупрозрачные голубые чашечки фирмы И.Е. Кузнецова, расписанные растущей земляникой, из которых пьют чай по праздникам. На столе - посеребрённый самовар. Тётя Аня вынимает чуть пригорелые пироги из печи. "Ничего - всё полезно, что в рот полезло."
На притолоку, кряхтя, залезает дед Лаврентий. Прибаутки тёти Дуни:
     "Ешь, ешь,
      Пока рот свеж.
      А рот завянет -
      И есть перестанет.
  ("Узи-и! Узи-и! Старь-ё берь-ём!" - протяжно ревёт зазывала-китаец.)
      Дуня, Дуня, Дуня я,
       Комсомолочка моя!"
  "А про Пелагею, тёть Дунь... - Пожалуйста:
      Пелагея, Пелагея
      Вышла замуж за лакея.
      Хотела за барина -
      Вышла за татарина,
      А татарин-бусурман
      Положил её в карман.
      Она плачет и хохочет,
      Из кармана прыгнуть хочет!
Вот такая Пелагея."
  Спрятанные от властей в сундук иконы; спектакль, когда приезжает золотарь на машине и чёрным хоботом-гармошкой вычищает туалет во дворе; сумки с картошкой с Леснорядского рынка, который рядом, только железку перейти; первая линия метро (прямо от Сокольников начинается, о!); суровая учительница немецкого - худая, с высокими, на шнуровке, ботинками в мелких кожаных платах зачищенных ваксой - Эльза Францевна (у-у-у, фашистка!); блохастый кот Маркиз, воровавший цыплят у соседей и забитый за это камнями; фикус и бегонии, выставляемые за окна под тёплый летний дождик - вот оно, промчавшееся счастливое московское детство!

  А в 37-ом - юбилейном, насыщенном газетными статьями о Пушкине - году он вдруг "заболел" стихами. Виноватыми в этой его причуде оказались вовсе не мать, с толстым тринадцатого года однотомником Лермонтова, и не родная её сестра тётя Нюша, со слезодробительными жестокими романсами на слова кумира её молодости Надсона под аккомпанимент семиструнной гитары,  и даже не троюродные сёстры Жоржика (хотя без них не обошлось) - две старые девы, живущие в Замоскворечье, на улице с сочным названием: Второй Спасоналивковский переулок, - Клянусь, они не виноваты! - такие причуды - дело обычное в шестнадцать лет.
  Бойкая крепко сбитая смуглянка Кира и вялая сдобная блондинка Мура были дочерьми полковника жандармерии, и по всем законам послереволюционных лет права на жизнь в столице, в общем-то, не имели. Уберёг их от выселения случай. Просто от отца своего (угнетателя не только рабочего класса и трудового крестьянства, но и собственных жён - кириных-муриных матерей - которых выдавали, конечно, за царского приспешника насильно) вызванные на Лубянку сёстры в письменной формы отказались, а также признались органам, что связи с ним не поддерживают и где он - не знают с одна тысяча девятьсот семнадцатого года. В чём и расписались. Однако номинальный отказ от родителя, время от времени подтверждаемый всё новыми расписками, не помешал Кире поставить перед зеркалом фотографический портрет пап'а в парадном мундире. Худой суровый брюнет в аксельбантах, блестящих сапогах и при шашке строгими глазами смотрел с портрета и как бы говорил: "Крепитесь, дети!" И они крепились.
  Советская власть смилостивилась над невинными жертвами прежнего режима, изо всех форм социальной профилактики применив к ним наилегчайшую - поражение в правах, и даже выделила каждой из лишенок по комнате в их бывшей восьмикомнатной квартире - в самом конце парадной анфилады. Общительная Кира частенько забегала к тёткам почесать языком, Мура же безвылазно и молчаливо сидела дома (а потому что "болела").
  У Киры и Муры Жоржик брал читать того же Надсона, а также Блока, Бальмонта, ранних Есенина и Маяковского, и "стоящую на антисоветских позициях", по словам школьного учителя литературы, Зинаиду Гиппиус. Даром такое чтение не прошло - слова рифмовались запросто, по любому поводу. "Не знаю, братец, станешь ли ты гранильщиком слова, - ехидно посмеивалась Кира, слушая его опусы, - но сердцеед из тебя вырастет отменный! Впрочем, в этом пункте мы с тобой схожи. Ну-ну-ну, не прячь глаза! Вот чертёнок! Куда удираешь, будущий работник искусств?"

  Для стенгазеты он состряпал стих о Революции - двенадцать бодрых строчек.
  "Здорово! До кости пробирает! Так держать!" - похвалил его комсомольский вожак.    
  "То, что нужно." - сказал учитель литературы. Матери стих не понравился.
  "Чего-то там не так, мам? -  Мать развела руками. - Непохоже разве? Скажи - ты своими глазами видела Революцию или тогда уже в Туркестан уехала?"
  "Да нет - в Москве была."
  "Значит, участвовала? На демонстрации ходила, народ агитировала?"
  "Знаешь, сынок, я в ателье тогда работала - шубы мы шили для "Мюра и Мерилиза"; другие своё занятие имели - без работы, ведь, не проживёшь. Были те, что с транспарантами, с флагами красными ходили, лозунги кричали - а как же! - были, но мы их... как бы сказать... Мы их за пройдох, что ль, каких считали. Раз ты с транспарантом по улицам расхаживаешь, значит дела у тебя своего нет, без царя то есть ты в голове человек. Ох, а одержимы были: всё-то им не по нраву, всё удивить народ норовят. По всякому изголялись. Вот случай. Еду как-то в трамвае (летом, слава Богу, дело было, а то бы замёрзли) - входят двое, мужчина и женщина. - Мать прыснула в ладонь. - Нагишом, прости, Господи."
  "Совсем голые?"
  "Как Адам и Ева. Да хуже - у Адама-то с Евой срамные места хоть листиками были прикрыты, а у этих - только лента пурпурная через плечо перевязанная. А по ленте надпись: "Долой стыд и позор!" Мы от них как от чумных - в стороны, крестимся - а они прошли спокойно так через весь вагон и на следующей остановке слезли. Чудно'! Тоже - вот тебе - и демонстрация и транспарант. Нет, сынок, я в революциях не участвовала - я работала."
  "Да-а... - задумался Жоржик. - Не участвовала... Какая у меня мать, оказывается, несознательная..."

  Тут подоспели каникулы, сельхозработы в трудовом лагере, а затем в семью, живущую в таком большом городе как Москва, пришла маленькая трагедия.
  В том году скончался отец. Туберкулёз, знаете ли.
  В сырой, но цепкой детской памяти отпечатался образ отца - каким он был когда-то - чисто выбритое простое крестьянское лицо, омрачённое уходящей от середины лба к носу, сгребающей брови в "галочку" морщиной. Перед уходом на службу наставления. Ему: "Будь молодцом, не балуйся." И Катерине: "С мальчишками, знаешь ли, не дерись - ты всё-таки девочка." "А чего они меня дразнят козявкой в сарафане?! - возмущалась шестилетняя Катерина. - Какая я им козявка?!"
  С утра от отца исходил аромат модного одеколона, а когда отец приходил вечером, то то ли он сам, то ли его сшитый матерью полуфренч-полутолстовка со множеством щегольски демонстрирующих особое портновское мастерство строчёных деталей напитывался какой-то канцелярской затхлостью; хотелось убежать во двор отдышаться.
  В двадцать восьмом отца арестовали. Прямо на рабочем месте - в кабинете делопроизводителя районного ЗАГСа - и отправили на Матросскую тишину, где он за два года следствия благополучно заразился чахоткой. Постановление о высылке дважды бывшего делопроизводителя предопределило следующие события: развод матери, чтобы её с детьми не выслали из Москвы вслед за мужем; тягостные свидания  с предварительными сборами, сидением "перед дорожкой" и грустным возвращением, результатом которых стало рождение маленькой Лизаветы; редкие письма отца из Рыбинска;  безденежье и стрёкот зингеровской машинки по вечерам; наконец, появление в доме совсем больного отца, вчистую выпущенного по актировке, однако с запретом на проживание (а значит, и на умирание!) в Москве, двухнедельная агония, смерть и скрытное захоронение на Преображенском кладбище. Трудно дышать, граждане, коли лёгкие превратились в гной. Просто-таки нечем бывает тогда дышать, а значит, и жить.
  Но когда ты молод и здоров все девочки, все как на подбор, становятся почему-то удивительно красивыми, и хочется петь и сочинять стихи. А горе, пусть и настоящее, не бьёт прямо в лоб, а - вжиг-вжиг - как пули во время атаки - всё мимо, мимо, мимо...
    После окончания десятилетки была недолгая работа, увольнение и глупейшая история с подчисткой в трудовой, грозившая, кажется, закончиться судом, если бы не случилась давно ожидаемая, но совершенно неприемлимая, невозможная, сразу превращённая в жизнь война. Любой день войны растягивается до бесконечности, обрываясь коротким сладким сном, содержание которого не подчиняется ни уставу, ни командиру. И - слава полевой почте! - частицами того прекрасного сна приходят солдату письма.
  В каждом письме из дому Жоржик обнаруживал маленький засушенный цветок - то анютины глазки, то василёк, то ромашку. Эти цветы, эти письма говорили одно: его  помнят, любят, скучают по нему и ждут.

  Он давно мечтал отправить домой какое-нибудь очень особенное письмо - как открытку - яркое и со стихами. Стихи он сочинил, а красивое письмо сделать - вот только сейчас и есть время.

 Через пятнадцать минут в правом верхнем углу листка очень похоже получился "Пепеша": с диском магазина, мушкой и прицелом, с овалами прорезей кососрезанного кожуха. Металлические части "Пепеша" и ремень были закрашены синим концом карандаша, а приклад - красным, тут же зачернённым химическим, чтоб вышел коричневый оттенок. В левом углу Жоржик  изобразил шашку как у кавалериста (ну не финку же!). С острия шашки капали вниз красные капли вражеской крови, а рукоять украсилась по-змеиному свешивающимися кистями. Между шашкой и автоматом он пририсовал стоящую как гриб или перевёрнутый графин синюю противотанковую гранату, и печатными красными буквами вывел "ОТЕЧЕСТВЕННАЯ ВОЙНА"; причём "война" получилась под гранатой, а "отечественную" эта самая граната рубила на две части: "ОТЕЧЕСТ" и "ВЕННАЯ". В разлинённую от руки с красными уголками синюю рамку, занявшую остальную часть листка, он вписал давно сочинённые строки:

Каждый раз, уходя в задачу,
Мысль свою направляю к тебе,
В деревянный дом двухэтажный,
Где жил я в любимой Москве.
       
Ветер воет, пурга застилает,
К вражьей проволоке тихо ползу.
Мысль свою на тебя направляю,
В самом сердце тебя я несу.

Все черты твои ясно я вижу,
Помню те на перроне слова:
"Всё равно тебя вновь я увижу
Как не будь черевата война."

  А на обороте быстро, в двух словах, черканул, что у него, дескать, всё идёт своим чередом: живой, кормят нормально, с начальством (тьфу-тьфу) конфликтов нет - служба как служба. И чтоб сообщала - как сама, как там наши...
  Это письмо дойдёт до адресата и рано поседевшая мать прольёт над ним немало слёз, со временем выучив незамысловатые, "неправильные" строчки Жоржика наизусть.

              5

  Два дня спустя после прощальных залпов пятиствольника корпус перешёл в наступление. "Илы" на совесть пропахали "эресами" и залили огнём немецкие траншеи, артиллерия накрыла ДЗОТы, пехота легко прорвала первую линию обороны и попыталась взять с ходу вторую, но была обстреляна миномётами, отступила и окопалась. На бывшей нейтралке был развёрнут полевой госпиталь. Для дивизии вновь самыми важными людьми стали

Реклама
Обсуждение
     16:31 18.06.2017
Мой дедушка в штрафбате с  сапёрной лопаткой и одной винтовкой на троих форсировал Сиваш, тесть там тоже  дважды отметился, да  и мне уже в "мирное" время довелось побывать на боевой службе, в плавучем штрафбате. Я крайне редко обращаюсь к военной тематике. Ваше произведение понравилось.
Реклама