персональные грехи и что поминание усопших в негативном ракурсе не принято не только в православной церкви, но и в любом цивилизованном обществе, и что любой грех, как айсберг, видим меньшей своей частью... - говорил он, устыжался суконности своего слога, но никак не мог вырваться из этой, подкатывавшей и подкатывавшей под язык, колеи. Он затих, а Бобрыгин все ниже и ниже опускался головой на грудь, - был бы моложе, отрастил бы рога, налил бы глаза кровью и... разнес бы Виргилиуса в клочья? "Вы считаете, - тихонько прошептал он, - что моя работа лишена честности?" "Ну что вы! - испугался Виргилиус, - но я рассчитывал узнать о ваших чувствах, внутренних переживаниях, о вашем понимании любви, о ваших страстях, наконец, вы же поэт, и поэт настоящий!" Бобрыгин поднял на Виргилиуса старческие, всего лишь увеличенные слезами глаза, и всего лишь пожелтевшие от преломленного в них света: "Вот поэтому, вот поэтому, как вы все этого не понимаете, родина в опасности! вот поэт-ому, - он споткнулся (понимай: согласился?) на последнем слоге. Виргилиусу стало нестерпимо его жалко. "А мой тезис, что заигрывание с церковью, призывающей к смирению, к непротивлению злу играет разрушительную роль для государства, - подозрительно продолжил Бобрыгин, - с ним вы тоже не согласны?" "Нет! - в этом месте Виргилиус не мог не быть непримиримым, - простите, но вы пытаетесь говорить о том, о чем имеете весьма смутное представление..."
"Ну конечно, куда уж нам..." - ехидненько заметил Бобрыгин, и закачался метрономным маятником: мерным, но бесшумным.
Задумались надолго: каждый о своем?
Бобрыгин... (?)
Виргилиус... Священное писание отпускает человеку семьдесят - восемьдесят лет жизни для познания истины. Свыше восьмидесяти тем, которые приведут к ней других. А Бобрыгин - явление долголетнее - но во имя чего?... Виргилиус не понимал... но Господь и здесь вовремя проявил ему свою силу.
Внезапно дернулся Бобрыгин и замер: наткнулся на что-то принципиальное и очень важное? "Вы думаете, я очень далек от церкви, - тоном, да и выражением лица он искал примирения, - ошибаетесь, через порог, - почему-то понизил голос до едва различимого шепота, - жена у меня вторая, нашел через газету "Ветеран", тридцать две анкеты просмотрел, остановился на верующей, подумал, что такая не будет воровать, налево смотреть, - и напряг жилы на гусиной шее, - Полина-а-а!"- понятно теперь, почему притаивался.
Дверь распахнулась, и на пороге предстала Полина - женщина в возрасте, невысокая, в глухом белом платочке (на лоб, на уши), в сером халатике на все пуговички, в темных чулках, в крошечных тапочках. Все лицо ее - в крестиках, в лучиках, в овражках, в трещинках, но поверх всего этого крестолома, на выкате - глаза большие, голубые, совсем незамутненные, доверчивые, улыбающиеся. Она сделала два шага вперед, не касаясь пола: столь мягкими, вкрадчивыми были ее движения, - и сказала очень просто: Здравствуйте!" Виргилиус поднялся из кресла, но она запротестовала самым решительным тоном и, главное, таким, которому хотелось подчиняться: "Ах! Сидите, сидите, я слышала ваш разговор, я целиком на вашей стороне, твержу ему по нескольку раз в день, но он такой упертый, надеюсь, - она улыбнулась молодо и мило, - вдвоем мы с ним управимся... - придержала улыбку на лице дольше необходимого, чтобы... - Ах! Что же я?.. Можете встать, - она сделала шаг в сторону, прибавляя к уже известному комнатному пространству, часть смежного, - там стол, над столом - иконостас, подле - зажженная лампадка. Иконостас простенький: ватманский лист с густо наклеенными иконками, заимствованными из журналов, календарей. Дневной свет в комнате приглушенный, и оттого лики, озаренные желтым огоньком, особенно таинственные, торжественные. Впечатление - величественное, сродни храмовому. Виргилиус порывом поднялся из кресла, осенил себя крестным знамением: "Во имя Отца и Сына и Святага Духа!.." - поклонился глубоко, касаясь перстом пола.
Полина зарделась от удовольствия, подвела под себя стул, опустилась мягко, зачарованно: "Вот так мы и живем..."
Бобрыгин плотненько, еще одной белесой скатеркой вклеился в спинку кресла: неприметным стал - ни телом, ни звуком, а Полина зажурчала чистым ручейком из давно пережитого и совсем недавнего, и в нем - главные слова о Спасителе, о чудесном ее исцелении от язвы у мощей Святителя Пантелиимона, - с удивительной подробностью. Так случилось, что она опоздала, двери храма уже закрылись, и, не смея в них постучаться, она стояла, плакала и просила прощения у Господа за свою нерадивость, как, вдруг, почувствовала к плечам прикосновение. Обернулась; перед ней - монах, древний, колоритный, говорящий густым голосом: "Не плачь, матушка, Господь тебя услышал", - отворил дверь и ввел ее внутрь храма, где служки уже завершали свою работу, он открыл перед ней раку с мощами; она приложилась и... забыла о своей многолетней болезни.
Она журчала, журчала, а Виргилиус все больше погружался в думу: о бесконечной милости Господа, о Его беспредельной терпимости, о Его мудрости. Все устроил Он Бобрыгину: жену - прозревшую, путеводительницу, примеры неоспоримых чудес, церковь - через порог! - сделай два шага, и ты в жизни вечной, но человек - лукаво мудрствует; а Господь -ждет...
Расщепилась спинка дневным светом: Бобрыгин встрепенулся: "Извините, что занял столько вашего личного времени на свои пустяки, спасибо, что зашли, будет еще когда свободная минутка, заходите, будем вам рады", - и так откровенно...
С Юколкиным же Виргилиус повстречался ранней весной.
Прежний снег постарел, посерел, собрался в кучи на непроезжей части дорог, обособился за черными пешеходными тропинками, - нахмурился... Но за ночь вновь объединился первозданной белой шалью, словно зима - в зародыше, и осень не сказала еще своего последнего слова; но вот сосульки - факт неоспоримый, не присущий другому времени года. И только маленькие дети способны, не замечая его, добросовестно лепить ноябрьскую снежную бабу в марте. Вот неваляшка в белой шубке, в белой шапочке, и в красных варежках и катала липкие белые комочки, когда мимо и стремительно проносился Юколкин.
Он-то был - в середине зимы... В (деревенской выделки) полушубке, с овечьими галунами, в валенках - на литом, резиновом ходу, в милицейской шапке с опущенными ушами; вся его фигура - восклицательный знак, с гордой головой и стреноженными понизу точками.
Из некрашеного бока одноэтажного барака, на крыльцо, вывалился прямоугольный туман, рассеялся, обнаружив в себе белорукую, белоикрую бабу, косматую, в резиновых сапогах, с ведром и половой тряпкой в руках. И не было ничего для нее интереснее Юколкина в прояснившемся мире. С широким размахом плеснув из ведра в его направлении, она закричала: "О-о! Побег, побег! Деловой, будто дело какое сурьезное. Ну- дык, посмотрите на него, дело-о-овой!.."
Подчиняясь ее голосу, и неваляшка быстро переключилась своим вниманием, бросилась вдогонку, запустила снежком, промахнулась, но пока сосредоточенно посапливала над новым, Юколкин успел удалиться на недосягаемое расстояние; неваляшка в горьком разочаровании опустила руки и, выпуская на волю снежок из рукавички, откликнулась последним, тонким эхом - "... дело-о-овой!.." - но уже в закрытую дверь.
Виргилиус еще долго смотрел Юколкину в след, пока восклицательный знак его не превратился в обыкновенную точку, и пока та совсем не растворилась в уличном мареве. "Вот так, - рассуждал Виргилиус про себя, - в такой обстановке и рождаются стихи для новой городской антологии..."
5
ПРАЛЮБОВЬ
Это было в 72 году двадцатого столетия, летом. Стояла такая страшная жара, что медицинские градусники просто отдыхали под мышками больных с повышенной температурой, а городские автобусы оставляли следы протекторов на асфальте, словно в грязи какой-нибудь глухой деревеньки. Люди с обгоревшими носами падали в обмороки прямо на тротуарах, сердобольные накрывали их газетами, потому как в середине дня ни края тени, ни капли влаги отыскать поблизости было невозможно, скорые помощи бездействовали, - метра через два-три дым плотно отгораживал их водителей не только от дорожной обстановки, но и от всех событий в мире. Пахло новой войной, и ее тревожными признаками кое-где прокашливались голоса в радиоприемниках.
Налетала мошка, забивала собой все отверстия для подачи кислорода, жизнь останавливалась...
Зори и закаты в те дни проявлялись в огненно-рыжем, кровавом цвете, - было от чего впасть в уныние.
Красавица Волга - порыжела и пожухла. Массой шныряющие туда-сюда пароходики и баржи в одночасье поредели и теперь передвигались весьма странным, необычным образом. В особо обмелевших местах обнажались под их днищами огромные красные ноги с перепонками, - туши свои они перетаскивали медленно, тяжело, вразвалочку.
В такие дни и высадился Виргилиус на ее брега в районе Кинешмы, но из поезда, вместе с институтским курсом военной кафедры химической защиты. Командир части приветствовал вновь прибывших обещанием уложить два года настоящей солдатской службы в три месяца их лагерей и, как потом выяснилось, он не бросал своих слов на ветер. Через неделю курсанты уже не складывали аккуратно перед сном свое обмундирование на скамейку, а прислоняли его во весь рост к спинкам кроватей. Нечаянное падение такого "скафандра" посреди ночи воспринималась ими равно ненавистной команде: "Рота-а-а! Подъем!.."
Виргилиусу повезло: ему (почему-то и сразу) присвоили звание младшего сержанта и назначили командиром отделения. Поначалу испугавшись непонятной ответственности, он довольно скоро научился пользоваться и преимуществами новой должности.
После команды: "Отбой!" - курсантам полагалось в считанные секунды раздеться и отойти ко сну; Виргилиус же, строго посетовав на нерасторопность некоторых, прятал часы в нагрудный кармашек, шел в служебку к старшим товарищам для просмотра телевизора и чаепития с пряниками. Наутро же он зычно драл глотку для первого своего отделения, исправно повторяя команды командира первого взвода, - и всего-то...
Понятно, почему его довольно скоро возненавидел рядовой состав: и отделения, и взвода, да и всей роты...
Много случалось тогда курьезных случаев, но Виргилиус решил остановиться на одном.
В красный уголок части привезли стулья; командир взвода приказал машину разгрузить, мебель расставить в зале строго по линеечке. Виргилиусу приказал - значит его отделению, а тому, первыми из его подчиненных, попались на глаза двое, по-детски прикрывающих веки под березовой сенью в послеобеденный час. "Курсант Козлов и курсант Вайнер! - безжалостно гаркнул Виргилиус, - разгрузить, установить, об исполнении доложить! - и трусливо, дабы не слышать, мягко говоря, возражений, прыжком спрятал свое тело за угол казармы. Логика его поведения - младенчески бесхитростна: лично он был чист перед своим командиром как слеза... Но римский свой нос, один глаз, и ухо он все же придержал на этой еще стороне, у самого краешка.
Курсант Козлов был натурой неадекватной, и уже после первого же знакомства - не полемической; имел самый невысокий рост в роте, огромные уши. На
| Помогли сайту Реклама Праздники |