тысячный раз напоминала о простой истине. Что Ее приход неизбежен, что здесь Она — полноправная хозяйка. Она, а не эти самозванцы, проповедующие нечто, ожидающее доверчивых дурачков после того, как Она совершит свой первый и последний визит.
Несколько лет Она не навещала его. Он уже успел приравнять Ее к детской фантазии, к плоду его воображения. Он даже начал смотреть на некоторые вещи под другим углом. Например, на музыку. Ведь даже та песня, в которой воспевают Ее, преклоняются перед ее могуществом, боятся ее чар, все же скорее о другом. О жизни или о любви. О тех вещах, которые Она принимает за назойливых, но серьезно ни на что не способных повлиять, мух. В свой третий приход Она говорила с ним об этом. Теперь Ей было важно, чтобы он хорошенько Ее услышал, поэтому Ее голос звучал отчетливо и внятно. Он оказался сухим, низким, властным, приятным. Она говорила и непринужденно почесывала левую руку, уставившись в нее невидящими глазами. Она говорила, и Бальбус один за одним выпускал из рук узлы того каната, по которому он кропотливо, миллиметр за миллиметром, выкарабкивался из пропасти.
В его новом пристанище царила тишина и покой, которые если и нарушались припадочными криками других больных, то тем не менее не теряли своей концептуальной фундаментальности. Тишина и покой. То, что доктор прописал. От него ничего не требовалось. Только существовать и не играть в выскочку. То есть последнее, что можно было ожидать от Бальбуса. Из маленькой комнаты, которая была так похожа на его комнату в квартире бабушки и дедушки, совсем не хотелось выходить. Все, что ему было нужно, находилось в ней. Тишина, покой и его гитара. Он редко теперь касался ее струн. Если только ближе к вечеру, когда накатывала особенная тоска. Тогда Бальбус едва трогал их и тихонько пел, чтобы никого не разбудить. И песня его напоминала скуление щенка.
Время здесь текло не так, как за стенами клиники: тягучее, резиновое, подчас застывавшее на одном месте, будто в игре «Море волнуется». Правилами клиники не разрешалось проводить все время наедине с собой, поэтому Бальбус выбирался из своей лачуги и, стараясь никому не попадаться на глаза, протискивался к креслу, стоящему в общей комнате, в котором он подолгу сидел и смотрел в окно. Он наблюдал, как кружится тополиный пух, как льет с неба дождь, как изредка проносятся прохожие. Капля, дрожащая и сползающая по стеклу, выдерживая траекторию причудливой кривой, двигалась непомерно динамичнее любого действа, происходящего внутри. Бальбус мог увлеченно следить за ее передвижением часами и не заметить, как подходила пора обеда, сна или приема лекарств.
Пожалуй, он в кои-то веки чувствовал себя в своей тарелке. Среди сборища шизофреников, параноиков, психов, безумцев, вытащенных из петли, беспомощных, откачанных после попытки уснуть навеки. Рядом с долговязым Реджи, голова которого напоминала картофелину. Он неустанно сновал коридором и подзывал невидимую кошку, обещая ей угощение. Перед тем, как он попал в этот дом, его застукали за постыдным занятием: Реджи удушил пушистого, мяукающего зверька. Разгневанная толпа ворвалась в его дом и обнаружила там десятки кошачьих трупиков на разной стадии разложения. Реджи хотели линчевать на месте, но тот заверещал и принялся валяться по полу. «Я так люблю кисок. Я так люблю кисок, - сквозь рыдания повторял он». Бальбус не видел в нем монстра, а лишь больную, заблудшую душу. Никто из его соседей не вызывал в нем ни отвращения, ни жалости. Ни забившаяся в угол и втянувшая голову в плечи девочка по имени Патерния. Ее с младых лет ночами навещал родной отец, проделывая с ней всякие непозволительные штуки, обдавая ее зловонием из табака и алкоголя и растирая по ее лицу капающую изо рта слюну. Патерния ничего никому не рассказывала. Она хотела только одного: никогда не видеть перекошенную, раскрасневшуюся рожу папочки. Учителя нашли ее в школьном туалете. Она пыталась выцарапать себе глаза. Спасти удалось только один из них. Теперь у Патернии складывалось все как никак лучше. Она любила сидеть на полу, как черепашка забравшись в панцирь, и поглядывать на всех единственным здоровым глазом. Каждое утро с Бальбусом почтительно здоровался самый пожилой из здешних сумасшедших, который провел столько лет в лечебнице, что ему было уже и немудрено излечиться, но старик так прикипел душой к местным порядкам, что предпочитал и дальше нести бремя больного. Вроде как этот с виду милый и безобидный дедушка никогда и не сходил с ума. Поговаривали, что таким образом он избавил себя от незавидной участи защищать Родину от захватчиков. На вопрос майора Красной Армии: «Страшно ли на войну идти, молодчик?» тогда еще совсем не дедушка честно признался: «До усрачки, товарищ генерал». После чего сорвал с себя одежды и в таком виде невозмутимо маршировал до тех пор, пока его не скрутили подоспевшие солдаты. Майор замешкался, раздумывая, расстрелять ли дезертира, но что-то тем днем смягчило его сердце, и ряды душевнобольных пополнил вполне здоровый, но хитрый субъект.
Бальбус был предоставлен сам себе. Изредка — а чаще того не хотел сам Бальбус — его навещали бабушка с дедушкой. Большая часть свидания уходила на то, чтобы успокоить окунувшуюся в переживания Усу. Она содрогалась от вида Бальбуса, чья бледная кожа стала казаться прозрачной, а под глазами симметрично расположились темные круги. Бабушка отмечала смирение в глазах внука, в его неторопливой, рассудительной манере вести разговор, в запоздалых, скованных жестах. Она не знала, как к этому относиться: разум подсказывал ей, что это должно быть показателем выздоровления, но не прикрывала ли она таким образом зародившееся в сердце подозрение о том, что Бальбус, ее малыш, отдался чужой воле, совладать с которой стало ему не под силу. Смирение или ощущение затягивания в бездну? Ослабила ли боль, изводившая его столько лет, тиски?
С тяжелыми мыслями покидала Уса клинику, чьи стены поросли плющом, а на водостоке сидели нахохленные голуби. Она несколько раз оглядывалась, пытаясь рассмотреть в окнах силуэт Бальбуса, но напрасно.
Трижды в день Бальбус послушно принимал лекарства. Они притупляли его реакции, приглушали бьющий из окон свет и вызывали в теле блаженствующую негу. Благодаря им, он перестал регулярно озираться по сторонам в ожидании столкновения с черными лохмотьями или наткнуться на его мать и отца, жаждущих принять его в своих объятиях. От них, одетых в белые, воздушные одеяния, веяло теплом, которое манило Бальбуса. Столкнувшись впервые с подобным видением, он обратил внимание на то, что окна и первого, и второго этажа лишены решеток. Что очень странно для такого заведения, в котором находится уйма неудачливых самоубийц. Он еще подумал тогда, что если хорошо разбежаться и выпрыгнуть головой вперед, то все, что останется, это только не забыть крепко-накрепко прижать руки по швам. Тогда инстинкт самосохранения не проявит себя, и он, если не перережет себе горло об оконное стекло, так точно раскроит череп об асфальт. Это как пить дать. Из раздумий его вывел звон бьющегося стакана. У Патернии случился очередной приступ, так что ее пришлось усмирять двум крепким санитарам. С Бальбуса тут же сошло наваждение и он понял, что это Она играет с ним. Что это не его родители простирают к нему руки и одаряют его улыбкой, полной любви, ласки, заботы, а Она потешается над ним, как кошка издевается над мышкой.
Поэтому он радовался тому, что лекарства превратили его в сомнамбулу, что его постоянно клонит в сон, что он слабо представляет, какой сейчас день недели, а то и время года. Он плыл по течению, будучи не в состоянии пошевельнуть ни единым членом. Единственным, что могло побудить его хоть к какому-либо действию, была его гитара. Он брал ее в руки и если был в состоянии играть, то играл. Нескладно, издерганно, не так, как он мог. Пальцы, которые мало походили на человеческие, а скорее на деревянные, вытесанные грубым топором из самого не подходящего для этого дерева, плохо слушались его. Гитара отхаркивала мокроту - не пела. Но Бальбус гордился даже такими успехами, ибо чаще действия препаратов нещадно сковывали его движения, и тогда он просто клал голову на деку гитары, умоляя простить его.
Тогда как родилась эта его песня? В каких таких муках и что тому послужило причиной? Можно попенять на врачей, которые, должно быть, решили, что есть позитивные тенденции в ходе лечения Бальбуса и несколько сократили дозировки лекарств. А можно уверовать в чудо, потому как чем, если не чудом, объяснить тот дар, которым небеса наградили юношу. Или все дело в той капле дождя, одной из миллионов ей подобных, но в то же время единственной в своем роде, затронувшей струны души Бальбуса, сопряженные со струнами гитары. Но скорее всего повлияло все это и еще что-то.
***
Тестис, этот исполин, крепко стоящий на своих двоих, не верил ни во что потустороннее или мистическое. Так того требовала его профессия, так ему внушали его родители. Но проходя мимо палаты Бальбуса, дверь в которую была приоткрыта он останавливается. Он просто не мог не остановиться, потому что слух его пленил голос Бальбуса. Тот пел едва ли не шепотом, карабкаясь при этом на такие высоченные пики, что переходил на писк. Тестису показалось, — во всяком случае позже он списывал все на то, что в палате был выключен свет, а во мраке мало что можно различить — что руки Бальбуса лежали на коленях, а струны гитары вибрировали сами по себе. Но не только это выглядело странным и небывалым. Он не узнавал того языка, на котором пел Бальбус, но без малейших сложностей понимал все, что тот хотел сказать. Не понимал — но видел. Его взору предстала живая картина того, как песня задрала нос к небу, проломала потолок, крышу и потянулась иллюзорным стеблем ввысь. Стебель крепчал, раздавался вширь и покрывался грубой, жесткой корой. Такой, об которую может затупиться не одно лезвие топора. Во все стороны от столба бежали ветви уже не стебля — дерева. Сильного, могучего, не страшащегося ни набегов насекомых, ни огня, ни засухи. Вот уже земля стала размером с шарик для настольного тенниса, мимо пролетали метеориты, вдалеке блуждали другие солнечные системы, но дерево продолжало неуклонно расти.
Тестис обнаружил, что он стоит на огромном, размером с футбольное поле, листе. Поверхность листа шероховатая, как у подсолнуха, и обеспечивает хорошее сцепление, так что он не боялся ускользнуть в открытый космос. Но это Тестис уже потом вспоминал, что не боялся, а пока видение шло своим чередом, он и вовсе не думал о возможной неприятности. Мелодия заложила вираж и несколько успокоилась. С тем приостановился рост дерева. Тестис наслаждался нежным перебором, так словно струн касались не пальцы, а капли росы. Он не мог дать себе отчет в том, слышит ли он музыку, видит ли ее, чувствует кожей. По натуре своей здраво смотрящий на жизнь, он удивлялся прежде всего тому, что ничему не удивляется. Голос Бальбуса слышался с самой верхушки дерева. Тестису захотелось забраться к нему, поближе к его волшебному голосу.
Он приготовился было подпрыгнуть, дабы уцепиться за ближайшую к нему ветку, но вдруг откуда-то снизу донесся
Помогли сайту Реклама Праздники |