пролитой крови, гордясь и хвастаясь, они рассказывали о своём участии в «операции экспроприации».
— А энтот поп, — рассказывал толстомордый солдат, — стал на колени, с попадьей, говорит, дозволь проститься. Ну я рассердился, схватил его за гриву правой рукой и, как конь, потащил к стенке. Народ хохочет, бабы кричат: «Эй, Миханя, не заморись! Он-то жирный, как боров, разнесло его на нашей кровушке!». А меня такая злоба взяла, что не одного, а и десяток кровопийцев наших доволок бы.
Слушатели одобрительно загудели, весёлым смехом отозвались—взвизгнули бабы. Чувствуя себя героем, рассказчик продолжал:
— Приволок его, значит, я к стенке, аж вспотел. Хочу его поставить, а он знай крестится, с ног валится, жирный кабан... И носовым платком всё сопли утирает — ентилягенция сволочная…
— Ну, раз носовой платок… У нас-то носовых платков нету! Мы двумя пальцами, да об землю!
— Мы — пальцами. У каждого свой вкус: кому нравится арбуз, а кому — свинячий хрящик.
— Да какой там платок! — поправил себя Миханя. — Так, тряпица, негодная даже, чтобы вытереть под хвостом у старой кобылы.
— Го-го-го! У кобылы! А он — под носом!
— А поп этот знай себе лопочет: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас... святый боже, святый крепкий...», и всё сморкается в тую носовую тряпицу.
— Чует, зараза, конец свой — грехи замаливает!
— Не согрешишь — не покаешься…
— Осерчал я ище пуще, закипело во мне. Ах ты, думаю, падла поповская… Тебя гнут, а ты корячишься, тебя тащут, а ты прячешься... Ты кровушку нашу пил, а стоять не хочешь? Поднял я его одной рукой за патлы и вот этим сапогом, как двину в брюхо. Только крякнул он, как кряка, и свалился. Не поверите, сразу полегчало мне на душе!
— Вот так бы всех буржуев прикончить.
— Ну а посля меня стали и ребята наши тешиться, да забавляться: один держит за гриву, а другой бьет. Отвели душу, врезали ему… А он с непривычки тут же и загнулся.
— Жалко, быстро сдох…
— Рано уконтропупили…
— Ничё, пришла очередь за ахвицерьем. Ну, эти в начале кочевряжились сволочи, один даже плюнул вот товарищу Демьяну в морду.
Миханя показал на бородатого солдата в нахлобученной фуражке с темной пя¬тиконечной звездой.
— Плюнул?! Гы-гы-ы… Вот не везёт-то!
— Га-га-га… Демьяну всегда не везёт! А коль повезёт — так не вовремя!
Демьян, видимо, задетый замечанием и желая оправдаться в глазах кампании, возмутился:
— Бреше он. — И тут же пояснил, почему: — Так у его батьки ж и свиньи брехали!
Но, подумав, немного согласился:
— Оно, конешно, товарищ, правильно сказав, што плюнул маненько тый ахвицер в мою сторону. Но не попал. Но и я ж, все видели, здорово проучил того гада буржуйского, пущай знает, как плеваться в пролетариата—тырнацилиста, защитника революции. Выхватил я у соседа винтовку, да и всадил ему целый штык в пузо, а после, ну его вертеть в кишках. Он успел еще только раз плюнуть и обругать меня, да и свалился.
— Ну а остатними ахвицерами мы украсил ворота в сарае, — закончил рассказ Миханя.
— Го-го-го… Миханя по-пьяни шебутной…
— Теперь мы господа, нашему ндраву не препятствуй, что хотим, то и делаем. Долго они измывались над нами!
Вздохнув — почти простонав, качая в недоумении головой и не понимая творящегося в мире, миновав солдатский сход, Чемодуров прошёл к Управе.
Раньше чопорно—официальная, теперь Управа выглядела пристыжено—неряшливой. На крыльце валялась доска, мусор вокруг, грязные окна — словно полуслипшиеся глаза у спившегося актёра. Фонарь справа от двери разбит.
Укоризненно покачав неряхе—дому головой и недовольно крякнув, Чемодуров открыл высокую дверь. Просторный холл отозвался на его шаги эхом пустоты и прохладой нежилого помещения. Замусоренный сильнее, чем крыльцо, холл усиливал впечатление заброшенности дома.
Грубые металлические решётки небрежно перечёркивали высоченные окна со скособоченными ставнями. Кого боялась новая власть?
С обеих сторон от парадной лестницы, подобно собакам—волкодавам, присевшим на задние лапы и готовым к броску, стояли два зелёных тупорылых пулемёта. По лестнице вверх и вниз изредка ходили озабоченные служащие в полувоенных френчах нерусского покроя без знаков различия. Ходили словно сомнамбулы, уткнув носы в бумаги и не глядя на ступеньки.
Прошёл улыбающийся и озирающийся, будто в цирк попал, расхристанный солдат, держа винтовку с примкнутым штыком, как держат палку. Пробежал мурлыкающий песенку матрос, здоровый и самодовольный.
С высоких потолков с сожалением взирали на житие народа рисованые святые.
Хорошо, что потолки высокие, а то бы и святых новая власть изгадила, подумал Чемодуров. Судя по выражениям портретных лиц Ленина и Троцкого на стене, новая власть была довольна последствиями свершившейся революции.
В общем, вокзал с мешочниками, а не учреждение. А учреждение, где обитает власть, считал Никифор Иванович, обязана блюсти себя чистотой, порядком и степенностью.
Под широченной лестницей почти незаметно копошилась чистенько одетая девушка лет двадцати, выметала окурки.
«Власть, туды их и обратно… — ворчал про себя Чемодуров. — Раньше господа курили в курительных комнатах. А теперь… Стал под лестницу, засмолил цыгарку, поплевал под ноги…».
Откуда-то вышел и сел на стул рядом с одним из пулемётов одетый в кожаную куртку, кожаные галифе, кожаную фуражку с защитными очками над козырьком шофёр в хромовых сапогах. Кожаный шофер скрестил на груди руки в крагах и молча уставился на Чемодурова бесцветными и ничего не выражающими глазами. Никифор Иваныч непроизвольно улыбнулся, но улыбка вышла заискивающей.
«Вздор, — с неудовольствием подумал он. — Волнуюсь, что ли? При старой власти в Управе не волновался, а при этих… Потому и заволновался, что… они — «эти».
Из коридора слева вышла женщина лет двадцати пяти в кожаном пиджаке, туго подпоясанная армейским ремнём. Из-под красной косынки выбивались чёрные вьющиеся локоны. Тонкие, злые губы, нос горбинкой, властный не по возрасту взгляд. На полшага сзади шёл Председатель Совета народных комиссаров Куйбышев. Кудрявого, круглолицего Куйбышева Чемодуров запомнил по газетным картинкам, да и на митинге один раз видел. От прочих новых начальников Куйбышев отличался несуетливостью и умными глазами навыкат.
— Товарищ Куйбышев, — требовательно чеканила слова женщина. — Революционный Комитет опубликовал в газете воззвание.
Она вытащила из кармана газету и зачитала громко, как на митинге:
— Товарищи рабочие, солдаты, крестьяне и все трудящиеся! Во вторник в девять часов состоятся похороны жертв предательского взрыва в «Белом Доме» Самарской губернии. Ревком призывает всех рабочих, солдат и крестьян отдать последний товарищеский долг борцам революции, погибшим от рук врагов народа, действующих из-за угла всеми средствами чёрного предательства. Пусть все трудящиеся, все угнетённые теснее сомкнутся вокруг праха погибших и, чтя их память, ещё с большей силой выступят на защиту революции, на борьбу за счастье народа. Слава погибшим. Самарский ГубРевКомитет.
— Хорошее воззвание, товарищ Коган, — согласился Куйбышев и ухватил за локоть спускавшегося по лестнице смуглолицего, с рябинками на загорелом лице моряка в ладно сидевшей на нём матросской форме. На плечевом ремне у матроса болтался маузер в деревянной кобуре, за поясом торчали наган и две гранаты, грудь перекрестили пулеметные ленты. — Что у вас на вокзале вчера случилось?
— Ввиду того, что поезда в степи обстреливают казаки, а Бузулук не принимал поезда, железнодорожная администрация тормознула поезда на Оренбург. Солдаты начали бузить, — по-военному отрапортовал матрос. — Мы вызвали отряд Красной Гвардии. Офицеров—подстрекателей арестовали. Бузотёры начали стрелять, народ запаниковал. На эту стрельбу Красная Гвардия ответила залпом, порядок восстановили. Мы за беспощадную борьбу с противниками советской власти! — пафосно закончил моряк, выбросив кулак вверх. — Наш железнодорожный съезд постановил: объявить капиталистам всех стран и мировой буржуазии беспощадную партизанско—гражданскую войну! Мы за немедленную конфискацию всех капиталов и имуществ буржуазии, всеобщее вооружение трудящихся и за самую решительную борьбу с контрреволюцией вплоть до политического террора… — облегчился моряк революционными лозунгами.
— А что случилось с эшелоном казаков? — не отреагировав на пафосность лозунгов, спокойно спросил Куйбышев.
— Казаки, следовавшие в Оренбургскую область устроили дебош и погром на станции, открыли стрельбу. Мы вызвали железнодорожную дружину… Подтянули пушки, стрельнули пару раз по эшелону. Человек двадцать у них погибло. Сдались казачки. А куда они денутся, против пушек-то?
— Вы много бойцов потеряли?
— Четыре дружинника.
Куйбышев одобрительно кивнул.
— Начальник эшелона, есаул, не сдался. Пристрелили. Много винтовок отобрали у казачков, пятьдесят два пулемёта.
— Вот видите! — Коган назидательно подняла палец вверх. — Контрреволюция не дремлет! Мы предлагаем объявить священную войну местной контрреволюции, а впоследствии распространить её на всю страну и на весь мир. Товарищ Куйбышев, вы, как Председатель Совета народных комиссаров, и товарищ Венцек, Председатель ревтрибунала, должны понимать: речь идёт о классовой борьбе, — не глядя на собеседника, как на площади, сыпала лозунгами женщина. Язык её работал с расторопностью пулемета, речь отливала всеми цветами патриотической радуги. — Поддерживая железнодорожников, мы предлагаем организовать небольшие, хорошо вооруженные отряды по двенадцать—пятнадцать красногвардейцев. Ночью эти отряды проведут налеты на буржуазные дома и истребят всех живущих, вплоть до грудных младенцев. Я убеждена, что ребенка буржуазных родителей перевоспитать невозможно. Рано или поздно, а буржуазная кровь скажется.
— Товарищ Коган, пока что мировая революция полыхает у нас в сердцах и головах, — негромко, интеллигентно—мягко возразил революционерке Куйбышев, кивком отпустил моряка. — С контрреволюцией в городе вполне успешно сражается учреждённая Губисполкомом комиссия во главе с комиссаром, товарищем Клейманом. Нельзя бои местного значения из отдельных очагов превращать в полыхающее пожарище, которое уничтожит город. Сегодня в ночь мы истребим жителей в десяти домах, а завтра тысячи таких домов восстанут против нас.
— Восстанут против нас только потерянные для мировой революции, обуржуазившиеся личности. И мы объявим им классовую войну. Ради Третьего Интернационала, ради всемирной революции, можно пожертвовать не только городом, но и страной.
Товарищ Коган взметнула руку с указующим перстом вверх.
«Ну и власть! — пренебрежительно подумал Чемодуров. — Всемирные дела решают второпях, на лестницах, в подворотнях… Я и то свои дела решаю в конторе!»
— Не всегда для пользы дела нужно уподобляться кавалеристам, направо и налево махать шашкой. Вспомните, зимой мы наложили на представителей буржуазии контрибуцию… — возразил комиссарше Куйбышев.
— И они отказались её платить!
— Часть отказалась. Посидели некоторое время в тюрьме, подумали, и выплатили. Мы не против реквизиций и конфискаций. Но хочется
| Помогли сайту Реклама Праздники |