2
Я ехал из Шереметьева во Внуково.
Я смотрел в окно автобуса, и замечал, что все-таки отвык от России. Ведь последние годы из окна автобуса я смотрю только на Панаму. Примерно по три дня в неделю – Панама, Панама, Панама…
И вот я снова смотрю из окна автобуса на Россию. В ней все еще кто-то смеется, кто-то горюет. А кто-то, наверное, все еще во что-то верит.
И тогда в голову пришла мысль, которая наверняка бы понравилась старику Ульянищеву: самая духовная страна на земле – Русь (он сказал бы именно так – Русь, а не иначе.) Это, конечно, обычная патетика, неизбежная во время любых экскурсов назад. Но разве кроме духа что-то еще есть у русского человека? Ни денег у него нет, ни земли, ни пищи нормальной – я говорю об обычном, самом обычном русском человеке, которого американцы назвали бы «средним русским». Ни умных царей у него нет (или, на худой конец, хотя бы просто добрых), ни вечного лета, в котором круглый год растут бананы, а вот зато духа сколько угодно – неистребимого. Неумирающего. И если не всегда пылающего, то всегда хотя бы тлеющего. И не с этим ли духом, и не во след ли за ним возрождалась всегда горемычная земля эта из пепла. Вставала, униженная, с колен, воскресала, самоубитая вершителями ее судеб. Лишь дух и вера двигали ее, как ни медленно, а всеж-таки вперед. Кому еще – не имеющему ничего – под силу такое? За что так часто Русь называется Святой? За ее юродство? Нищету? Позаброшенность? – В ранг святых – красиво, как подумал бы вечно пьяный старик Ульянищев, подумалось мне, - возводят за силу Духа.
Мимо промчался грузовик и забрызгал стекло моего автобуса грязью из-под колес. И сразу вид из окна стал грязнее и мерзостней. И я уже подумал, что, наверное, слишком поспешно наделил эту страну какой-то духовной исключительностью. (Меня можно простить – я не видел ее шесть лет). И вовсе это не сила Духа, а обычная русская законопослушность. Сказано улыбаться и радоваться – улыбается и радуется; улыбаясь и радуясь, восстановит себя из руин; улыбаясь и радуясь, убьет и разрушит – пусть даже снова самое себя. Нет на свете более законопослушных людей, чем русские. Пробурчит в микрофон похмельный водитель: «Автобус дальше не пойдет»,- и никто не спросит, а почему, собственно, не пойдет? Все законопослушно выйдут из автобуса, и будут безропотно дожидаться на морозе следующего. Удивительная, удивительная страна! Покидаемая, предаваемая, унижаемая, ненавидимая – словом, самая никчемная. Но – моя. Почему по всему свету только у русских такие унылые глаза, как у больных сенбернаров? Почему только русским нигде нет пристанища от тоски по этой Богом покинутой, забытой, проклятой стране? Эта страна заразнее чумы, от нее не излечишься. Эти лица – «морды и хари», как еще Гоголь сказал - где еще носят более остервенелое выражение лица? А я, тем не мене, еду, смотрю на них через грязь забрызганного окна и чувствую к ним почти нежность, которой раньше не было. И, может, это и есть любовь к Родине – с большой буквы, как учили в школе, как бы написал это слово старик Ульянищев. Для возникновения этой любви нужно было уехать, пережить чувство глубочайшего отвращения и омерзения ко всему ранее окружающему и теперь покинутому, доходящему до дрожи в членах самому факту того, что среди этих «харь и морд», унылых, законопослушных, ты рожден, и что они – твой народ. Уехать от них, словно именно они (и только они) мешали тебе упиваться своим несчастьем и одиночеством. И когда отвращение достигло предела, когда ему просто некуда было выше расти – почувствовать, как с течением потусторонних лет начали отпадать частицы коры, в которую заключило себя твое сердце. И, отпав, эти частицы неожиданно обнажили живое мясо, пронизанное живыми нервами. И однажды ты понял, что отвращения больше нет. И тебе показалось, что это – начало любви к Родине. И вот сегодня, с этой болью-любовью, здесь, в несущемся по раскисшему Подмосковью автобусе с замызганным полом и заляпанными грязью стеклами подступило новое чувство – обиды за народ. Твой народ, смышленый и добрый, наивный и сентиментальный, с «харями и мордами» - чудесный. И я впервые в жизни, всего лишь на минуту, не больше, но почувствовал Богоизбранность быть рожденным русским.
Но тут красивая березовая рощица за окном вдруг резко оборвалась, обнажив гадкие, размоченные, развороченные поля, и я подумал, что ерунда весь этот треп – о Богоизбранности. Дурак я, и дурак этот, зачем-то вспомнившийся, старик Ульянищев. Чем не Богоизбранно быть рожденным американцем, тунгусом или малайцем…? Только тем, что на их лицах меньше остервенелости, и они не так напоминают о том, что говорил когда-то умница Гоголь?
Долгая дорога утомила меня, и потому в голову лезла всякая дрянь. Я достал из кармана сигареты и хотел закурить. Но потом вспомнил, что в России за курение в автобусах штрафуют на три рубля. Я спрятал назад сигареты и досадливо окинул взглядом салон. На стекле, за спиной водителя было натрафаречено красными кривыми буквами «За курение в автобусе штраф 5 руб.». Да, время унеслось вперед, а я остался «всегда на девять часов во вчера». Теперь в России штрафовали на 5 рублей.
Единственное, чем я придумал заменить себе сигарету – это немного вздремнуть.
ГЛАВА 3
Девять часовых поясов разницы постоянно придавливали меня сном, и потому вся дорога до Нетомли прошла в каком-то розовом полузабытьи.
И вот она – Нетомля. Тихий, маленький, неприметный городок-станция, сгноивший когда-то на одной из своих свалок мой желчный пузырь. Только и всего, что я должен был бы вспомнить о тебе.
Только и всего, если бы не одна – всего одна – ночь, – ночь в самом начале июня, после которой, вопреки всем законам природы, сразу началась осень.
Если бы не женщина, о которой я думал, что почти уже не помню ее. Но вот – до мелочей, до ресничек, до проехавших за темным окном машин – вспоминалась. Уголки моей памяти как будто предугадывали, что предстоит ей еще вернуться в мое безвременье, и вспоминать о ней. И вспоминать об этом городе, и об этой больнице со старым садом.
Словно сам Господь готовил меня к этой встрече с Нетомлей. Посылал нечастые, но теплые мысли о ней и о дереве, которое – теперь я это понял – не лгало мне, обещая счастье, и лишний раз убеждало в том, как, порой, непредсказуемо поворачивается жизнь, и по какому неизменному кругу вращается.
Ну что же ты, Волошин? Что стоишь в нерешительности? Сделай, наконец, шаг, перейди через линию ворот этой больницы – переступи и эту желтую линию. Впервой ли тебе? Ну? . .
Я переступаю линию ворот и иду по асфальтовой дорожке, обсаженной с обеих сторон коричневым старым садом. Ветви низко топорщатся, почти касаясь лица, и с них спадают, пробивая дырочки на пористом снегу, крупные холодные капли.
После того, как я вошел в этот двор-сад, волнение отхлынуло куда-то на задний план. Я смотрел на падающие капли, и было мне спокойно и радостно. Так бывает, обычно, после принятия какого-то окончательного решения.
И я даже не удивился – как будто только так и должно было быть – когда через двадцать шагов, сразу за поворотом дорожки, как за поворотом судьбы, увидел Марию, и рядом с ней тоненькую голенастую девочку в клетчатом, красном, коротеньком пальтишке и, красной, вязанной шапочке.
Мария с девочкой шли по дорожке, которая вскоре должна была пересечься с моей. В руках Марии было по голубому эмалированному ведру. Девочка несла большую кастрюлю, из-под компота или чая.
Больше ни одного человека во всем пространстве пустующего сада видно не было – только мы трое. Трое – в большом саду. На всей земле трое, сходящиеся сейчас по пересекающимся тропинкам в одно единственное место Вселенной.
Тропинки наши почти уже встретились, почти пересеклись. И тогда я, неожиданно даже для себя, опустил голову, и мы разминулись неузнанными. Только легкий ветерок едва шепотнул между нами.
Я прошел еще немного. Потом развернулся, и тихо пошел вслед Марии и девочки. У меня не было сомнения в том, что девочка, идущая рядом с Марией и была моей дочерью. Что она и есть тот человек, ради которого я пересек океан, человек, ради которого я готов был пересекать Вселенную. Но я не был готов к тому, чтобы встретиться с ней глазами. И мог только идти за ней на десять шагов позади.
Эта девочка была посланцем ко мне от самих звезд, крупинкой самого меня, так негаданно донесенная до меня космическим ветром.
Я брел за ней с благоговейным трепетом, за ней – еще совершенно чужой, но уже и бесконечно моей. И я уже чувствовал, как ее угловатая фигурка, тонкие жеребьи ножки ее в серых сапогах не по размеру, которые болтались и хлюпали об икры, вызывали во мне острую нежность.
Девочка и Мария вошли в двери больничной кухни.
Я остался один. Но потом оказалось, что в саду, кроме меня, еще кто-то был.
К мусорным бакам, что стояли неподалеку от кухни, подошла женщина с испитым коричневым лицом и оплывшими веками. В ее руке дымился окурок, зажатый по-мужски узловатыми пальцами с черной каймой под ногтями, такой крохотный, что было удивительно, как он не обжигает пальцы. Женщина затянулась еще раз, глубоко и хрипло вдыхая вместе с дымом воздух, и выбросила окурок в бак. Потом, опершись одной рукой о его край, другой стала ворошить прокисшую, мокрую массу помоев.
Тут, со стороны заднего двора кухни, вышел мальчик лет десяти, в грязном, засаленном, истертом спереди и на рукавах, и совсем уже обтрепанном снизу, пальтеце клетчато-землистого цвета. Темно-рыжая шапка из свалявшегося меха была размеров на пять больше головы мальчика, и ему приходилось высоко задирать голову, и рукавом постоянно подбивать шапку наверх. В руке мальчика болталась синяя авоська, до половины заполненная пустыми бутылками.
Мальчик в очередной раз подбил наверх шапку, шморгнул носом, и обернулся в мою сторону. У него были блестящие карие глаза, очень живые и непосредственные. Казалось, что они пылали на покрасневшем замерзшем лице, лучили еще с лета накопленный жар солнца. Женщина с испитым лицом окликнула мальчика, и он взял у нее из рук сколотую у горлышка молочную бутылку. Потом снова подбил рукавом шапку, и с любопытством огляделся вокруг себя. Окрестности, которые он обозрел, были для него, судя по глазам, куда интересней вонючего мусорного ящика. А я поймал себя на том, что при взгляде на женщину с мальчиком не испытал тайной к ней зависти.
Раньше мне часто приходила в голову мысль о том, как неравномерно распределены блага в этом мире. Нет, не деньги могли вызвать мою зависть! Казалось слишком несправедливым видеть детей у тех людей, которым до детей, по моему мнению, дела не было. Еще совсем недавно я вполне искренне мог позавидовать и этой пропащей женщине. А ведь насколько бы легче, наверное, жилось ей, не будь рядом с ней этого черноглазого мальчика.
Женщина тяжело и мутно посмотрела на меня.
-Это ваш сын?- спросил я.
-А тебе что за дело?- ответила женщина.- Чем спрашивать попусту, взял бы, и дал ему рубль на молоко.- И она снова углубилась в свои поиски, вынимая из мусорного бака какие-то тряпки, а потом выбрасывая их назад, или складывая в черную сумку, все время ворча себе что-то под нос.
Я дал мальчику скомканную пятирублевку. Он взял ее
Реклама Праздники |