литературой управляет не талант, а сволочное литературное начальство типа Юлия Геронимуса.
– Уже… – с ненавистью выдавил из себя Юлий Геронимус и перевернул первый лист.
Дело заключалось в том, что Юлий Геронимус при всей его тугоухости и слоноподобности, мог абсолютно точно диагностировать произведение. Был у него такой упёртый конёк-горбунок. Но кто об этом что-то понимал? И кто это ценил? А, главное, кому это нужно? Вокруг крутились одни посредственности и лизоблюды, никто никого не уважал, потому что в условиях гражданской войны авторитеты пали, всё рухнуло и разнеслось в клочья. То, что происходило в литературе, походило на становление новых правил, координат и ориентиров, и пока что они ещё не состоялись, никто не знал, как и что правильно делать и кому поклоняться. В этой свистопляске рождались новые гении! И кто из них уцелеет, тот и станет путеводной звездой новой власти!
Булгаков, шваркая калошами, подался шарить по углам и звенеть ложками в стаканах с недопитым чаем.
– Водка в шкафчике, за бумагами, – с ненавистью буркнул Юлий Геронимус. – И мне налей! А то у меня от твоего свинства мигрень разыгралась, – и он, совсем как матёрая, истеричная женщина на пятом месяце беременности, вычурно выругался и нервно потёр виски. – Кстати, у меня к тебе тоже контрпредложение! – процедил он через силу, ненавидя Булгакова в качестве литературной иконы.
Булгаков налил себе водки, повернулся, ничуть не стесняясь своего нелепого одеяния, и вопросительно уставился на него, мол, чем ты меня ещё можешь удивить в этой паршивой жизни? Его жёлтые пижамные штаны при этом смотрелись абсолютно без комплексов, как подвёрнутые брюки князя Феликса Юсупова, первого модника бывшей империи.
Юлий Геронимус не без содрогания к своей бедной, измотанной завистью душе и в предвкушении кровавой критики, которую он, как и все, абсолютно не переносил, покопался в ящике стола и тоже выложил «кирпич», правда, чуть меньше, чем у Булгаков, но зато с вульгарными, амурными завитушками по краям титульного листа, явно созданных в минуту творческого томления.
– Вот это дело! – снова стал выделываться и кривляться Булгаков. – Сейчас я тебе козью морду сделаю! – пообещал он, нарочно рассыпав «кирпич» по полу и потоптав его калошами. – Я тебе сейчас всю правду-матку выложу! – посулил он, собирая мокрые листки с пола. – Чтобы ты пепельницами не кидался!
Юлий Геронимус едва не хватил удар. Он в бешенстве вскочил, готовый броситься и растерзать Булгакова, посмотрел, что вытворяет он с его рукописью, и позеленел, как лакмусовая бумажка в щёлочи, но сдержался, лишь выпил свою водку залпом и схватил карандаш, как скальпель, дабы в свою очередь чёркать и кромсать творение Булгакова. Однако по мере того, как он погружался в его текст, он все больше и больше попадал под обаяние автора, и его желание зеркально отомстить кровавой местью сменилось крайне звериным любопытством: «А как он это делает, мерзавец?» Он даже отметил те самые черты текста Булгаков – ритмичность с помощью которой тот выезжал практически в любой ситуации и творил текст единым и неделимым, из него нельзя было ничего вычленить, не разрушив гармоничный свод. Не-е-т, с завистью думал Юлий Геронимус, я тебя просто так не отпущу к пройдохе Дукаке Трубецкому, хоть он мне и сводный брат, ты у меня попляшешь в хорошем смысле этого слова, хихикал он в душе, и благодушие снизошло на него, и он даже частично местами стал великодушным и подумал, что Корней Чуковский, не ошибся, не зря его громят где ни попадя, и в хвост и в гриву, и что надо использовать Булгакова в своих целях, потому что негоже разбрасываться божьим даром. И вся криптоевропейская гордость снизошла на него, ибо душа его требовала восхищения самим собой, умным и дальновидным, просчитывающим на семь с половиной шагов вперед.
Тася стояла ни жива, ни мертва. Она не ожидала, что добродушный, как медведь, Юлий Геронимус может взорваться, и бог знает, что произойдёт этой ночью. Но целых полчаса они мирно паслись в рукописях, как свиньи в корытах, выискивая наиболее лакомые кусочки, дабы пожрать друг друга и переломать друг другу кости.
Первым воскликнул Булгаков:
– А ты знаешь, – подпрыгнул он неожиданно так, что Юлий Геронимус вздрогнул и на всякий случай пригнулся, словно ему дали подзатыльник, – я ведь всё это где-то читал!
Рукопись набухла от влаги и сделалась волнистой. Вот почему рукописи не горят, сообразила Тася, подсматривая в дверную щёлочку, как сквозь занавес в партер.
– Не может быть… – самоуверенно до безрассудства буркнул Юлий Геронимус, уткнувшись носом в творение Булгакова и не желая отвлекаться от наивных речей Лариосика, который страдал тайной влюбленностью и был похож на юного лопушка, каким был Юлий Геронимус каких-нибудь десять лет назад, влюблённый в свою же монументальную аспирантку Софью Модестовну, женщину, как оказалось, крайне экзальтированно-нервную и нескромную в сексе.
– Читал, говорю! – самодовольно высказался Булгаков, расковыривая рукопись Юлия Геронимуса, как осиное гнездо.
Рукопись называлась «Похождение бравого одесского жулика».
– Ну что?.. – мрачно, как бычок-первогодок, спросил Юлий Геронимус, с возмущением наблюдая, как Булгаков брезгует его творением.
– А то, что это содрано из бульварных газетёнок! – безжалостно констатировал Булгаков.
На самом деле, было ещё хуже. «Кирпич» представлял собой обрывки записей без начала и конца, без историй, сюжетов и драматургии. Какие-то романтические вспоминания. Детство, сопли и нюни по бабам. Так обычно подбираются к роману, не зная, с какого бока подступить, без брода, и вообще, даже не представляя, что из всего этого выйдет. Булгаков каким-то чудесным образом этот период миновал без особых потерь и забыл о них, а Юлий Геронимус даже не мог сообразить, куда влез и что дальше делать. Это была демонстрация крайней литературной беспомощности, языковой слабости и без наметок на какое-либо новшество. Хорошо хоть вообще начал, с презрением к чужой немощи, подумал Булгаков.
– Это не твоё, – вынес он смертельный приговор. – По природе ты кто?.. – сморщил он нос с бульбой в ожидании глупого ответа.
– Кто?.. – зачарованно спросил Юлий Геронимус, и сломал карандаш.
Впервые ему ставили диагноз вот так, нахально гладя в глаза.
– По природе ты лирик, – поведал ему Булгаков, не замечая его душевного упадка. – А это что?.. Что?.. Е-моё?..
– Что?.. – икнул от страха Юлий Геронимус.
– Кич! Е-моё! – объяснил Булгаков.
– Че-е-го?.. – не понял Юлий Геронимус, в безумии выкатив на Булгакова свои кофейные, как у негра, глаза с прожилками.
– Понятия не имею, – громко ответил Булгаков. – Но кич точно!
На самом деле, он сразу понял, в чём дело: надо было придумать форму, которой ещё нет в литературе. Поэтому у Юлия Геронимуса, как у него с романом о чёрте, ничего не получалось. Но ничего этого, разумеется, он ему не сказал. Нечего учить бездарей, всё равно не поймёт, подумал он, с презрением взирая на Юлия Геронимуса, который после его слов погрузился в мрачное оцепенение, как в летаргический сон.
Но даже в этой ситуации недомолвок Юлий Геронимус впервые ощутил глобальность стоящей перед ним проблемы, и слегка очумел, глядя в бездонную пропасть, но ничего там не выглядел. Таким вещам никто никого не учит, такие «мелочи» дарятся между делом за бутылкой хорошего коньяка, в тесной компании, тет-а-тет, и стоят они большой славы и больших денег. Происходит это крайне редко и мало с кем. И Юлий Геронимус ещё в большей степени попал в зависимость от Булгакова. Ему хотелось по-дружески взять его под локоток и болтать, заглядывая в глаза, без умолку о литературе, дабы выведать то да всё, то да это, все-все секреты и тайны, в которых абсолютно не разбирался. Но он сдержался, сообразив, что только наивный дурак может вести себя так, для этого и созданы гении, которых доят, как кур. Он как раз и хотел услышать: как и с чего начинать, а не чистую в априори критику; как вдруг Булгаков с криком: «Эврика!» сам едва не потерял рассудок: он понял свою промашку, почему ничего толкового не выходит, а вкривь и вкось, и почему даже начала уловить не мог и начал с Понтия Пилата? Да потому что просто не понимал, какого начала, если такого, как в «Белой гвардии», то это ошибка копировальщика. Повторяться нельзя ни в коем случае, понял он. Аналогия была настолько очевидна, что его бросило в пот: надо быстрее писать «гвардию»; он, как параноик, не слушая Юлия Геронимуса, стал всматриваться в окна и озираться на тёмные углы его кабинета, ища тайные признаки присутствия Лария Похабова и Рудольфа Нахалова, которые были мастаками по части маскировки и которые сподвигли его на такие важные и правильные мысли, но, разумеется, никого не обнаружил, потому что Ларий Похабов и Рудольф Нахалов привели его в издательство и бросил, как котёнка в речку: «Плыви!», а сами именно в этот момент дрыхли в своих тёплых номенклатурных кроватках, в тёплых больших квартирах, со свежим воздухом от Москвы-реки. И у Булгакова уже не было сомнения, что они стоят за сегодняшним глупым посещением издательства и что они им манипулируют с ловкостью картёжников; всей моей жизнью, понял он, и похолодел: чтобы я только строчил гениальные опусы, а они бы сливки снимали, уж не знаю, как! Его пробил холодный озноб, ему преподали урок, наглядно продемонстрировав, чего нельзя делать в тексте, а что можно; в нём тотчас сработал писательский инстинкт, и Булгаков готов был бежать домой, дабы ухватить архаичную тональность за хвост, и работать, работать и работать, как тот самый чёрт, за которого его так настойчиво кляли.
Истинные мысли, сделал он открытие, тихие, ненавязчивые, первичные, в отличие от бурных фантазий, которые ничего не стоят как первопричина.
– Брось… не читай… – заметил его состояние Юлий Геронимус, испугавшись, что Булгаков тихо, но верно сходит с ума.
Но Булгаков фанатично рассмеялся, уставившись куда-то в холодное пространство за Тверскую заставу:
– Теперь я знаю, почему рукописи не горят!
Он вдруг вспомнил сон, который ему давеча приснился. Оказывается, к нему три дня назад приходил сам начальник департамента «Л», во второй должности главный инспектор по делам фигурантов, Герман Курбатов! Высокий, горбоносый, подстриженный, как военный, с голыми висками и затылком, в цилиндре и с дубовой тростью, которую украшала бородатая рукоять из бронзы.
– Чего мучаешься? Чего?! – Голос у него был скрипучий, как столетние петли.
Булгаков точно знал, что это начальник департамента «Л», главный инспектор по делам фигурантов, а не куратор, как лунные человеки, Ларий Похабов и Рудольф Нахалов, а тридцатью тремя рангами выше, однако всё равно непонятно какой силы, и что в нём за власть таится.
Герман Курбатов так на него посмотрел, что Булгаков понял, что он и есть именно то, что не хватало ему в романах.
– У меня не получается... – чуть ли не со слезами на глазах признался он, как на духу.
И чувство глубокой благодарности охватило его до самых глубин и низов души.
– А ну… покажи, – сделал одолжение главный инспектор по делам фигурантов Герман Курбатов и протянул бледную руку, как у затворника, руку.
Булгаков безнадежным движением
| Помогли сайту Реклама Праздники |