"Анфиса и Прометей". Книга 2-я. "Школа Громовой Луны". Глава 11-я. "Папа! Я с моста прыгнула!"упрёком, продолжал:
«Я же тебе рассказывал! И Гриша тебе рассказывал! Это же издание — ещё 1956 года! Это же гениальнейшая программа полковника Анатолия Китова «Красная книга»! Программа построения у нас настоящего кибернетического социализма! И если у нас его не будет — у нас не будет никакого социализма вообще!.. Мы же говорили с тобой об этом!.. Твоя Ника это понимает — а ты до сих пор нет!..»
Отец, уже явно очень уставший, гневным, решительным и каким-то чисто диктаторским жестом указал Анфисе на выход из кухни и очень жёстко подытожил:
«Тогда иди немедленно спать — и завтра с утра в школу — и учиться! Учиться элементарным вещам для пятиклассницы! А не сачковать и не жаловаться, что у тебя школа дурная и учителя дурные!..»
Анфисе захотелось закричать:
«Да не жаловалась я, неправда!..»
И ещё что-то объяснить...
Но она не успела...
Посмотрев на Анфису какими-то уже совершенно страшными глазами — отец кончил свою гневную речь уже чем-то совершенно, невозможно ужасным для Анфисы:
«И диссидентов мне здесь — не нужно!..»
…
После этих последних слов отца Анфиса несколько секунд стояла просто как поражённая громом...
На протяжении всей этой гневной тирады отца в Анфисе огромной, всё приливающей, волной копилась горькая и невыносимая обида, хотя она и понимала, что отец во многом прав, но от этого ей было только горше. Но когда он произнёс эти последние страшные слова...
В её голове чёрной молнией пронеслось:
«Это что же — он от меня отрекается?.. От меня, от своей дочери?!.»
Анфиса в невообразимом отчаянии и ужасе взглянула отцу в его бешеные горящие глаза — и безудержно разрыдалась…
Но прежде чем из её глаз потекли кипучие потоки неудержимых горьких и горючих слёз — она, в какую-то последнюю секунду, успела увидеть, как её невыносимая боль — отразилась в глазах отца. Отразилась — и будто взорвалась в нём какой-то ещё более сильной, тысячекратно более сильной и страшной болью…
Анфиса видела, как отец, будто поражённый каким-то взрывом, глядя на неё огромными, страдающими, широко открытыми глазами, отшатнулся от неё, будто задохнувшись этой болью, рухнул на стул, схватился обеими руками за голову и — со стоном — ударил себя лбом о стол с такой силой, что Анфисе стало реально страшно, что он убьёт себя!..
Отец тут же вскинулся — глянул пристально и пронзительно на Анфису — и она поняла в этот момент, прежде всего, только одно: что он страдает сейчас бесконечно страшнее, чем она, страдает из-за чего-то чрезвычайно важного, о чём она не знает, и страдает в то же время из-за неё, и страдает из-за неё потому, что не может себе простить, что причинил ей боль...
Но она — ещё совершенно ничего не зная о каких-то тайных и страшных проблемах отца — уже, уже простила его в этот момент! И — ещё ничего не говоря — она одним взглядом хотела передать ему это, только бы он это понял, только бы он так не страдал!..
И, кажется, отец, глядя ей в глаза, это понял…
Он судорожно вздохнул — в его страдающих глазах Анфиса увидела слёзы — и очень тихо, почти шёпотом, глядя на неё, медленно произнёс:
«Анфиса!.. Аня!.. У меня люди гибнут!.. Прости!.. Я не хотел!..»
…
Анфиса оторвалась от стола, за край которого судорожно цеплялась рукой, чтобы не упасть — и бросилась к отцу…
Она обхватила его голову руками, прижала её к себе, стала быстрыми и осторожными движениями гладить его сильно седеющие, но ещё густые волосы…
И со всей убедительностью в голосе, на какую была способна, она, сквозь слёзы, повторяла ему:
«Я на тебя не сержусь!.. Я на тебя не сержусь!..»
Это были уже не слёзы обиды — а слёзы бесконечного сострадания к отцу. И видя, что и он, как ни сдерживается, плачет — она плакала ещё сильнее, но не скрывала и не удерживала слёз, чтобы он мог понять, что она с ним, и как он дорог ей…
Он уткнулся мокрыми глазами в её левую ладонь, в какой-то момент оказавшуюся на столе — а она целовала его в лоб, которым он так больно стукнул себя из-за неё о стол, и правой рукой она продолжала тихо и успокаивающе гладить его волосы, стараясь не касаться его таинственного военного «кёнигсбергского» шрама, который причинял ему столько боли…
Она не спрашивала у него ничего о тех погибших людях. Главное было сейчас, что он от этого неимоверно страдал — и нуждался в её чуткости и в её поддержке!..
И она думала, удивляясь сама этим своим мыслям, что вот насколько иногда бесконечно слабым в душе может быть бесконечно сильный человек, бесконечно сильный и крепкий духом мужчина — и насколько он в такие моменты нуждается в сочувствии, в доброй, чуткой помощи и в сердечной поддержке!.. И какой-то глубинной интуицией она уже понимала — что нуждается именно в женской поддержке! Даже вот от такого слабого женского создания, как она, такая ещё совсем малолетняя девчонка!..
И сознание того, что вот она, даже будучи пока сама ещё чрезвычайно слабой и беспомощной, чтобы разобраться во всех этих таинственных отцовских делах, где гибнут какие-то незнакомые ей, но очень хорошие люди, может оказать действительную поддержку такому очень сильному, мужественному и стойкому человеку, как её отец — необыкновенно сильному и стойкому, но нуждающемуся сейчас в этой поддержке — наполняло её какой-то неведомой реальной силой…
И ей казалось в этот момент, что от её рук, от её пальцев — исходит эта сила! И что отец — чувствует это! И что какая-то огромная волна признательности и благодарности исходит от него к ней в ответ…
Анфиса почувствовала эту горячую и добрую волну — такую же горячую и добрую, как слёзы сейчас отца на её ладони — и вдруг поняла, какой-то самой глубинной женской интуицией поняла: почему самый сильный на свете мужчина — может быть сколь угодно слабым! А именно потому — что в каждом взрослом, и в каждом взрослом мужчине — живёт ребёнок! Маленький, глубоко страдающий — и по-прежнему слабый ребёнок!..
И она вдруг впервые в жизни почувствовала в отце — этого маленького мальчишку! Маленького, обиженного и глубоко страдающего, и которому больше всего на свете — не хватало любви! И именно — материнской ласки и любви!..
Анфиса вспомнила бабушку Раю. Вспомнила её жёсткий, строгий, холодный, твёрдый взгляд, в котором было что-то неподвижно стальное. Вспомнила страшные слова отца своим братьям на её поминках…
Как можно бить ребёнка?!. Как может ЖЕНЩИНА — ударить ребёнка?!.
И она поняла, будто всем своим женским существом сейчас поняла, что в отце — всю его взрослую жизнь, и всю его военную жизнь — жил этот глубоко несчастный ребёнок с до самого сердца раненой душой!..
И какой-то чисто материнский инстинкт — заставил её сейчас крепко прижать голову отца к своей груди и к своей щеке. И она потом продолжала свободной рукой осторожно гладить, в каком-то инстинктивно найденном правильном ритме, волосы отца и думала, и чувствовала, что — да, вот так, наверное, любящая мать и должна, вот так и должна, с такой лаской и нежностью, успокаивать своего ребёнка, у которого случилось несчастье...
Отец, не отрывая лица от её ладони, тихим, прерывающимся голосом, произнёс:
«Ты самое родное для меня существо!.. Какой смысл во всём, что я делаю — если я потеряю тебя?..»
Анфиса осторожно поцеловала его в темя — так, чтобы он понял, что он никогда не сможет её потерять...
Он вдруг поднял от её руки голову, взглянул на неё, явно стыдясь своих слёз, как-то предельно внимательно и пристально, и в каком-то изумлении, и с таким же изумлением в голосе, произнёс:
«Ты самое доброе существо на этом свете!..»
Он сказал это абсолютно серьёзно. Настолько серьёзно, что Анфисе стало от этих слов, и от этого взгляда как-то совершенно не по себе. Отец смотрел на неё не как на ребёнка — не как на человека вообще — а как на существо какого-то высшего порядка…
А отец продолжал рассматривать и изучать её взглядом всё с таким же изумлением…
И он сказал тихо:
«Я поражаюсь самому себе: как я смог сотворить такое чудо как ты!.. Как будто это не я — а какая-то высшая творческая сила действовала через меня!..»
Анфису настолько смутили эти слова отца, что у неё кровь бросилась к лицу, и с таким жаром, что, как ей показалось, и все её слёзы почти разом высохли. В голове метались мысли и о её загадочной матери, и ещё о таких вещах, какие нельзя думать об отце и в присутствии отца, да ещё когда он так на тебя смотрит!..
Но в то же самое время что-то гораздо более важное рождалось из глубины её сознания: она чувствовала и понимала, что отец в неё верит, верит бесконечно, и верит даже не как в свою собственную запредельную мечту — а как в некий всеобщий высший идеал, как в мечту всего человечества! Как в сверх-земного Человека Будущего, о чём он говорил ей с самого раннего её детства!..
И Анфиса должна была на эту веру отца чем-то ответить, каким-то тоже очень большим доверием, и ответить сейчас же...
И она вдруг решила рассказать сейчас отцу про одну очень важную вещь, о чём она уже давно хотела ему рассказать, но всё никак не получалось, и не столько из-за занятости отца и его частых отлучек — а сколько из-за всех этих последних размолвок между ними.
Но тут она решилась. И она верила, что отец её поймёт…
Она вытерла рукой последние не высохшие слёзы — и обратилась к отцу:
«Папа! Я хочу рассказать тебе про очень важное. Про школу. Про нашу классную руководительницу. Она очень страшный человек. Очень. Мне кажется, что таких людей надо опасаться больше всего. По-моему, она просто тайная фашистка...»
Анаконда
В 5-ом классе у Анфисы уже появились учителя-предметники, каждый отдельный учебный предмет вёл отдельный преподаватель, а не как в младших классах, где все предметы вёл один учитель (точнее, учительница, так как учителей мужчин у них в школе, практически, не было). И один из этих новых учителей — не важно, по какому предмету — назначался быть классным руководителем.
Классным руководителем в классе у Анфисы стала учительница истории, высокая, очень строго одетая, сухощавая пожилая дама (Анфисе так и хотелось всё время назвать её «дама», а не просто «женщина»). Она была какая-то очень партийная, а точнее — парторг школы, строжайше требовала, чтобы все ученики носили пионерские галстуки, и не только в школе, но даже и после уроков, чтобы все строго соблюдали форму одежды, чтобы девочки носили исключительно только то, что положено, не допускали никаких вольностей в причёске, не носили никаких, самых безобидных, украшений и не употребляли косметику.
И перед началом своих уроков она любила проводить некоторую небольшую «политинформацию» (Анфиса называла это: «пятиминутка ненависти»), с подробными очень сухими объяснениями, как надо правильно понимать происходящее сейчас в мире и соответствующую «линию партии и правительства», как надо горячо любить Советский Союз — и как надо очень не любить Соединённые Штаты и Запад и всё, что оттуда исходит...
Но перед этими важными и серьёзными разговорами о «линии партии и правительства», она ещё больше любила сначала медленно пройтись по рядам и обязательно сделать несколько каких-нибудь замечаний ученикам — касаясь или их учёбы, или поведения, или внешнего вида, или хоть ещё чего угодно — лишь бы можно было сделать какое-нибудь
|