обер-лейтенанта Штеркеля уперся ему в затылок.
Не все лечит время. Даже сейчас, через пятьдесят два года, он так же ясно видел лицо того русского парня. И помнил его всегда, каждый день своей жизни. И когда он первый раз увидел Федора вошедшего в церковь у него, так же как и тогда, в сорок третьем сжало сердце. У Федора было его лицо и его глаза. Даже не спрашивая ничего у Федора он уже знал, что Федор внук того убитого им солдата. Для него это было также понятно, как понятно и то, что он ждал его всю жизнь. После службы во время обеда, отец Владимир познакомился с молодым человеком, спросил, откуда он, кто родители. Федор охотно рассказал, что он из семьи военного, что в роду многие и служили и воевали. Дед по отцу погиб. И на вопрос: «Где погиб дед?» легко ответил: «Где то под Харьковом, точно никто не знает, могилы нет». «Есть могила» − подумал про себя отец Владимир. Он сам и похоронил того солдата и снял зачем то оловянный нательный крестик, и крестик этот и сейчас был на нем.
Там же под Харьковом закончилась война и для отца Владимира. Их блиндаж накрыло миной, когда после расстрела обер-лейтенант Штеркель накачивал шнапсом рядового Владимира Шанцева. Все таки, не конченой сволочью оказался обер-лейтенант. На войне люди быстро взрослеют, и вместе с ненавистью и жестокостью рядом вырастает и сочувствие. И никак иначе. Иначе испепелит ненависть и жестокость человека изнутри, и как только проявилась эта жестокость и ненависть, следом и сочувствие обязательно взойдет. Это как спирт водой запить, чтоб горло не обжечь. Уже не верил ни в победу, ни в гениальность Гитлера постаревший, двадцатитрехлетний офицер вермахта Штеркель и воевал по привычке, потому что ничего другого он не умел и все еще очень хотел выжить. Русского надо было расстрелять, и расстрелять должен был именно Шанцев, такова была злобная и сильная в своей злобе воля всех оставшихся в живых после атаки. И эту волю он, командир, должен был исполнить. И он ее исполнил. И если бы Вольдемар не выстрелил, он бы его убил. И теперь ему жалко было парня, так как будто бы он уже убил его. Ему неведомы были мучения рядового, не знал Штеркель и не хотел знать, как это убийство перевернуло душу Вольдемара, как именно сейчас, через стыд, через огромный стыд перед самим собой, перед богом, перед родителями, перед всем человечеством зародился в душе и теле мальчика отец Владимир.
В блиндаже было жарко натоплено, и Штеркель сам скинул китель и разрешил рядовому тоже раздеться до нижнего белья. Только потом заметил, что Шанцев дрожит как в лихорадке и накинул на него свой лейтенантский китель. И этим спас его, а себя обрек. После прямого попадания мины они оба еще были живы и даже в сознании, когда в блиндаж ворвались русские. Перед атакой особист зачитал приказ по полку, офицера хоть одного, но взять живьем, рядовые никого не интересовали, так было во всех армиях. Перед тем, как его вытащили из блиндажа, Володя видел, как добивали раздетого обер-лейтенанта Штеркеля. Его заколол штыком красноармеец с калмыцким лицом.
Выжил отец Владимир. Прошел плен, лагерь и стройки, где восстанавливали пленные немцы города, которые сами же и разрушали. Прошел в личине обер-лейтенанта Штеркеля, потому как Владимиром Шанцевым остаться в живых варианта не было вообще. Своих предателей русские карали жестоко. И если провинившегося немца просто бы расстреляли, то своего русского в немецкой форме как минимум бы повесили, и то за счастье. И он с детства говоривший на русском, теперь все больше молчал или отзывался короткими немецкими фразами. Во второй раз сберег ему жизнь, заколотый штыком ротный. Вынули на допросе из кителя офицерскую книжку Штеркеля и так и записали в протокол.
А он разбирал разрушенные бомбежками дома, строил новые и жадно постигал жизнь и подвиг народа, к которому он принадлежал всеми корнями, всей душой и мыслями своими. И берег на груди православный крестик убитого им солдата. Постигал когда кидали в них камнями на улицах мальчишки, когда материли их мужики с повозок, когда изредка бывалый фронтовик кидал им пачку папирос, а бабы редко, но случалось, тайком давали сало и хлеб. Все как губка впитал в себя отец Владимир и если бы сейчас опять поставили его расстреливать того русского солдата он бы погиб сам. Не задумываясь.
Все претерпел он, принял как должное и выжил, и вернулся домой Владимир Шанцев. Вытерпел и принял в себя крик и боль седой матери обер-лейтенанта Штеркеля, когда вместо сына увидела она чужого полуживого человека. Но он не мог не прийти к ней и он пришел.
Он вернулся домой, в социалистическую Югославию и узнал, что мать его расстреляли немцы как заложницу, что вышел из лесу его отец-партизан, но мать все равно расстреляли, а отца повесили. Он принял и это, и принял спокойно, в той глыбе горя и страдания, которую он носил с собой с сорок третьего года, новое горе нашло свое место и ничего не изменило в нем, ибо менять уже было нечего.
Он поступил в одну из семинарий русской православной церкви за рубежом. После успешного окончания заведения получил небольшой приход в Чили и навсегда покинул континент, где он родился, жил и страдал, дав себе обет, что по истечении трех лет службы примет постриг и удалится от мира служить одному богу и заслужить прощение. Но пути господни неисповедимы и путь к богу никогда не бывает прямым и спокойным . Вошла в его жизнь католичка Мария и любовь к женщине затмила на время любовь к богу. Он обрел семью и новое беспокойство в душе. Никогда, ни одним словом не упрекнул он матушку тем, что она навсегда пресекла его путь к монашеству, но новое чувство вины, может быть самое сильное, поселилось в нем и Мария, сама того не зная, стала вечным напоминанием слабости и греха, как он искренне считал.
Когда он приказал ей выйти из машины, не попросил, а именно приказал как офицер солдату, она покорилась сразу. Он никогда даже не повышал на нее голоса, и сейчас он сказал тихо: «Выйди и возьми такси», но сказал так, что она сразу, без вопросов вышла. Она прошла немного вдоль дороги и оказалась в небольшом сквере на углу улиц Одиннадцатой и К, напротив католического собора Святого Таинства. Здесь она присела на скамейку и заплакала. Она почему-то решила, что должна ждать его здесь и совершенно точно знала, что он уже не вернется. Она плакала и молилась так, как молилась еще девицей, сорок с лишком лет назад, не забыв ни одного слова:
Ave, Maria, gratia plena;
Dominus tecum: benedicta tu
In mulieribus, etbenedictus
fructus ventris tui Iesus.
Sancia Maria, Mater Dei,
ora pro nobis peccatoribus, nunc
et in hora mortis nostrae.*
(Радуйся, Мария, полная благодати;
с тобою Господь, благословенна ты
в женах, и благословен плод
Святая Мария, Матерь Бога,
молись за нас грешных, даже
и в час смерти нашей.)чрева твоего Иисус.
***
Единственной целью такого скорого возвращения отца Владимира было желание, во что бы то ни стало не дать Федору прочитать записку, которую он оставил на столике со свечами рядом с выходом из церкви. Ничего страшного не было написано там, но всю дорогу до Сакраменто отец Владимир думал о ней, и чем ближе он подъезжал к городу, тем яснее понимал, что нельзя ее было писать и оставлять там. В записке коротко и даже, как ему теперь казалось сухо, информативно он признавался в убийстве деда Федора и просил прощения. Когда он писал записку, даже гораздо раньше, когда он думал о том, как ему признаться, открыться Федору и просить прощения, он сухим, человеческим умом придумал так, что надо написать, и дать Федору время осознать, пережить это и только потом уже объясниться лично. Долгие годы, нося в себе эту страшную боль, он просто не мог представить, что для Федора эта боль не была такой сильной. Что никакой боли не было вообще. Своего деда Федор никогда не видел и привязанности, ни родственной, ни просто человеческой не испытывал. Для него, как и для многих миллионов пацанов его возраста, погибший дед был только частью истории своей страны. Конечно, примером, конечно, поводом для гордости, но все-таки не личной историей, ни частью его нынешней жизни. И как ни странно, погибший дед, Иван Федотович, отцу Владимиру был во сто крат ближе и родней, чем самому Федору и даже его отцу, который его не помнил и не мог помнить в силу своего двухлетнего возраста. Все долгие и так быстро пролетевшие годы, со дня того выстрела, он думал о нем, молился и вспоминал чаще, чем молился и вспоминал отца и мать. И каждый вечер, перед сном, стоя на коленях и шепча молитву об упокоении неизвестного русского солдата, он физически чувствовал холодную, твердую сталь «Браунинга» обер-лейтенанта Штеркеля на своем затылке. В молитве он поминал и обер-лейтенанта, но как-то машинально, как будто за компанию и знал, что неискренен он и не мог исправить. Возможно, мешала та самая боль в затылке, которая, то появлялась, то исчезала, но навсегда не уходила.
Теперь он понимал, что нужно было остаться в Калистоге и сесть с Федором под хурмой (он знал, что они часто остаются там после службы) и выпить с ним и все рассказать. Не в церкви, не в виде покаяния, а просто, сидя за одним столом, все передать этому голубоглазому пацану с лицом убитого им солдата. Рассказать не только о том расстреле, а рассказать всю жизнь, про отца, деникинского офицера, про мать расстрелянную немцами, про войну, плен, про тысячи тех русских, которых он видел в разрушенной войной стране, про семинарию, про матушку Марию, про сына, сгоревшего от водки, про смерть и про любовь. И передать самое главное, что он постиг в долгие годы служения. Что все слова, всех священных писаний в мире можно заменить одним только словом – «любовь». Ведь если любишь – не убьешь, если любишь – не украдешь, если любишь − не обманешь… И вся жизнь человека нужна, только для того, чтобы убрать это «если». Так просто и так невозможно. Так невозможно просто.
Вместе с ребятами в церковь вошел и Чертушка. В жизни Федора он появился не так давно и Федора по-своему любил и оберегал. Когда Федя был не один, он никогда не материализовался и никто, кроме Феди, его не видел и не слышал. Когда же они оставались вдвоем Чертушка появлялся, как всегда в белой сорочке и черном смокинге, идеального пошива, с перстнем на пальце и татуировкой на руке. Федор тоже по-своему любил и ценил его компанию, хотя ни за что в жизни в этом бы не признался. Ни одной поездки в церковь черт не пропускал. Войдя в храм, он сразу сел за столик, на котором хранились свечи, и лежала записка отца Владимира текстом вниз. Он взял записку, прочитал ее и аккуратно сложив, сунул во внутренний карман смокинга. «И что они все торопятся, все спешат куда-то» − подумал он.
Леля, Федор и князь Ванечка не сказали друг другу ни слова с тех пор как вошли в церковь. Они как будто играли заранее отрепетированную сцену или танцевали давно разученный танец. Без музыки, на счет – раз, два, три… раз, два, три… Они подходили к столу, где сидел Чертушка, брали свечи, не замечая его, и медленно расходились по храму, зажигая и ставя свечи совершенно бессистемно, но так же органично, как росли цветы матушки Марии. Чертушку видел только Федор, и когда он подходил к
| Помогли сайту Реклама Праздники |