приятель его, безымянный мужичок, был к тому же ещё и какой-то безликий. Увидишь - не вспомнишь (как разведчик). А однажды утонул. Во щах. Во всяком случае, так рассказала матери Андрея убитая горем вдова, живущая этажом выше. Завалился, говорит, вечером пьяным, и потребовал щей. Она поставила миску, да вышла по своим делам. А когда на кухню обратно зашла, супруг ейный уже не дышал. Спьяну, значит, брякнулся лицом в тёпленькое, а сил головушку поднять уж и не было - так и захлебнулся в миске, болезный. А оставшийся враз без товарищей Федя ещё лет десять потом шлялся по двору в одиночестве и всё вздыхал. Мыкался, что называется.
После переезда матери пришлось заделывать дыры в полу, откуда по ночам к ним лезли подвальные мыши. Но это всё были мелочи! Не иначе как Семён Семёныч по старой флотской привычке драил у себя полы, как матрос палубу, говаривала мать - опрокидывал ведро и лихо гонял воду шваброй, пока вода вся не утекала в подвал. Так она представляла себе происхождение дыр. Посредине пустого пространства вставал грозный одноногий пират в тельнике и со шваброй, а рядом - опрокинутое ведро. Выдуманная картинка не вязалась с виденным когда-то наяву нагромождением мебели, но правда уступала мифу.
Итак, первого сентября он был поднят ни свет, ни заря. Вот совсем рано, так что завтрашная манная каша не полезла в горло (но была впихнута почти насильно), хотелось сна и тепла. Собранный заранее плотного дерматина портфель красовался на столе ("Я портфель, я портфель, я ужасно гордый, я портфель, я портфель, жёлтый я и твёрдый!") - оставалось лишь одеться, взять его и...
Добирались на перекладных: тряслись в автобусе (от запахов ли бензина и отработанных газов, от вони ли палёной соляры с промахивающих мимо грузовиков, или то была месть организма за оставление дома, но всю дорогу туда его непрестанно тошнило, тяжко, до кишок, с возмущением пассажиров и выпроваживанием из салона, и так страдал он и впредь - в каждый их понедельничный выход), потом пересели на трамвай, потом чесали через лес, - и было свежо, от земли подымались прелые ароматы, с берёз опадала листва, и тогда уже не тошнило.
На середине пути любопытство утянуло их в сторону от аллеи, и вывело к какой-то замёрзшей стройке с барханами из песка и гальки, и трубами, выложенными поленницей неизвестными гулливерами. Мать сказала, что у них есть ещё минут пять на передых, и он, восторженный и неуёмный, под радостные материнские восклицания влетел в жерло ближайшей трубы, одолел её насквозь и выскочил наружу. "Ну - ты набегался?" - спросила его мать, а он в ответ замотал головой и, показывая, что многое ещё может, скачками взобрался на самый верх поленницы, и там прошёлся по прямой, балансируя портфелем, вперёд и назад, наконец спрыгнул вниз, на мокрый песок, тут же набравшийся в ботинки, перебежал на ровное место, и оттуда всласть покидал по трубам галькой. Камни отскакивали от покатых стенок с металлическим визгом, тонущим в собственном эхе, и он упивался этими звуками, такими живыми и глубокими, словно он застрял посреди натуральной перестрелки, но все пули промчались мимо, не причинив ему никакого вреда! Смеющаяся мать хлопала в ладоши, а он всё кидал и кидал камни, выкрадывая у Вечности минуты детского счастья...
В интернате был свой музей, посвящённый боевому пути Гвардейской дивизии, где проходили торжественные линейки и встречи с ветеранами; там его приняли в октябрята пару месяцев спустя, когда он оказался достоин этой высокой чести.
В комнате для мальчиков каждому выделили кровать и половину тумбочки, где дозволялось хранить ароматное мыло в мыльнице, зубную щётку в футляре, ручку, карандаш, ластик, тетрадку и туалетную бумагу. Любая еда, сосалки (тех приходилось прятать в рубашку, в нагрудный карман; за день их прозрачные параллелограммы не выдерживали первозданной геометрии - отекали в неприличные плюхи: конгломерат с бумажной обёрткой), даже жвачки, обнаруженные в тумбочке, означали "минус" по поведению. Тут же был составлен и вывешен график дежурств. Всё как-то закрутилось, завертелось и быстро устаканилось: уроки, прогулки, потасовки с товарищами, уборка, "домашние" задания, застрявший между полдником и ужином, забитый неизвестно чем час официально свободного времени, наконец долгожданный отбой. На ночь хорошо идут анекдоты про дистрофиков - их жесты нелепы, движения смешны, их высохшие тела легко сдуваются сквозняком! "Сестра! - закрой форточку, а то улечу!"
В свинцовом прямоугольнике неба мерцает далёкая башня. Если судить по "Голубым Огонькам", то там, высоко, в крутящемся ресторане - гуляют элегантно одетые люди. Рубают фруктовые торты с винной пропиткой, жуют бананы, дуют газировку, и Кобзон с Кристалинской задушевным пением ублажают их слух. Он бы так тоже хотел, он мечтает о торте с пропиткой, но мать как-то сказала, что, чтобы так гулять, надо иметь запас лишних денег в карманах, а таких счастливцев у нас пока единицы. Надо быть передовиком или космонавтом, или стать заслуженным деятелем искусств, дорасти до поста директора или министра. Дело получалось не скорое, проходящее к тому же через туманную "взрослую" жизнь, а под ложечкой всё сосёт. Тем временем белобрысый донельзя, с белыми ресницами и конопатым носом, почти альбинос, мальчик, кстати, его закадычный друг, за которым всегда приезжала бабушка (всегда бабушка, и никогда - родители), знакомит свернувшуюся под одеялами публику с невероятными похождениями сыщика Холмса и доктора Ватсона. Начиналось всё с чёрной-чёрной комнаты и трупа неизвестного в ней; дальше рассказчик вставал на скользкий путь нагнетения странностей и нестыковок, готовых в любой момент взорваться суровой перестрелкой, живыми из которой выбирались разве что два главных, и потому неубиваемых персонажа, а концовок, как правило, уже не помнил никто. В редкие ночные грозы, когда налетевший вдруг ветер шумливо раскачает заоконные деревья, на полнеба полыхнёт слепящая глаз ветка и тут же сгинет (но на изнанке прикрытых век задержится ещё на малое время копированный красным корявый её силуэт), забабахают пушки, упадут первые тяжёлые капли, запляшет, застрекочит по подоконнику дробь, - тогда лектор-знайка, уперевшись локтями в матрац, не преминал сообщить, что молния в городе - явление не особенно и страшное, сейчас на всех многоэтажках в обязательном порядке установлены железные громоотводы. "А где их нет? - вопрошал какой-нибудь склонный к панике слушатель. - Если дом в деревне?" "Тогда кранты. Или, допустим, человек в поле. Пшик, сюда войдёт, отсюда выйдет... - в общем, прожигает насквозь. А ещё есть такая шаровая молния. В форточку залетает... Как увидишь - замри! Только так её можно обмануть! Тогда она мимо пролетит и сама взорвётся." Запомнились и всполохи, и громы...
БАБУШКА
В первом классе его научили составлять уравнения с иксами и игреками. Дома он записывал на разлинованном в клеточку листке примеры и подсовывал их бабушке, чтобы та решала. Бабушка вертела головой в недоумении, и тогда он показывал как надо. Было очевидно (и даже где-то приятно), что теперь он был гораздо умнее бабушки. Кроме слабины в арифметике, дырявой памяти и плохих глаз ("Бабка дура! Бабка дура!"- кричал он в счастливом исступлении, пока мать тащила его мыться, и потом всю жизнь клял себя, что так и не попросил тогда у бабушки прощения...) она к тому же упрямо верила в сказочного Бога и жила глупыми знамениями, которые не могли объяснить разумные атеисты. К примеру, поминала как в сорок первом у ней на подоконнике яростно зацвели олеандры. Олеандры! Вот скажите: ежели война началась и самыми главными вещами в стране стали танки, пушки, истребители, бомбёжки, атака, оборона - то при чём тут цветущие олеандры у неких совсем уж мелкотравчатых обывателей на подоконнике? А в сорок третьем перед самой смертью бабы Ани птица-голубь то ли залетела, то ли постучала в окно. Ну и что всё это значит? Сплошная несуразица, основанная на совпадении событий и только! Неужели это так трудно понять?
Ещё бабушка не жаловала евреев - за то, что те заняли все хлебные места наверху, и особенно в искусстве, и теперь на сцене показывают пьяных русских, насмехаясь, какие те глупые и убогие... - так бы им над своими сородичами куражиться! - так нет: всё им Ваньку поддеть! А поляков так просто называла продажными шкурами, что как-то совершенно не вязалось ни с обычной тактичностью самой бабушки, ни с бушующей в те года модой на всё польское, особенно на одежду и фильмы, ни с рассказами о фронтовом братстве и едином славянском корне, ни с самым обаятельным маршалом Отечественной войны Константином Константиновичем Рокоссовским, который, как известно, был чистокровный поляк.
"Хм... Не знаю. А они милые. - сомневалась мать. - Я тут недавно встретила двух полячек на ВДНХ. Очень чисто говорят по-нашему и так искренне восхищаются Москвой! Пространствами. Размерами. Всю Варшаву их, говорят, за день можно запросто обойти, а Москву за день и не объедешь!"
Но бабушка в польском вопросе была кремнём: "Они всю историю были и останутся продажными шкурами, - повторяла она, - такой уж это гнилой народец!"
А скоро его глупой бабушки не стало...
Кто-то забрал его в тот раз из интерната, - он напрочь позабыл кто. Может быть, мать, и значит, они плелись тогда, как обычно, на перекладных, а может, муж тёти Ж. заехал за ним на своём голубом "Москвичонке"? Во всяком случае, вечер и ночь провёл он в доме у тёти Ж., и только утром привели его попрощаться.
Квартира была как чужая: стоит гул, входная дверь распахнута настежь, и всюду перемещаются посторонние - пахнущие табачным гарем мужчины в пиджаках и вялые женщины в чёрном. Они истоптали весь пол, эти люди, он посерел от их следов. Его провели в комнату. На большом обеденном столе на спине недвижимо лежала бабушка. Он увидел её белые пятки, лодыжки, рыхлые икры исчерченные цветной вязью подкожных вен, поблёскивавшую крахмалом ночнушку, и вдруг на него навалилось, пронзило до сердца: бабушка его больше никогда не встанет с этого стола, не попросит лекарства, и вообще никому не скажет больше ни единого слова. "Ну как - простился?" - окликнул его по-мужски требовательный голос. Он промолчал. Голос сказал, что сейчас время отправляться на кладбище, так что мальцу здесь больше нечего делать, желательно убрать его поскорее, чтоб не капризничал, - и его отвели прочь. На следующий день мать объявила, что бабушку зарыли в землю.
Он очень переживал за бабушку. Там, внизу, в темноте вечной ночи, внутри тесного ящика, заваленного чёрным, чернее чёрного грача чернозёмом ей будет холодно и неуютно, там её будут годами глодать склизские мелкие червяки, синие навозники и вертлявые жужелицы, пока не сожрут всю до белых косточек, к тому же она умерла без подвига, и значит, ей ни светит ни звезда Героя, ни памятная передача по телевизору. Мать сказала, правда, что она сделала всё, что могла: омыла мёртвую бабушку и обрядила во всё чистое. И душа бабушкина, что наблюдает теперь за ними с неба, но не может говорить, наверняка сияет. И могила, как бы грустно там не было, и тесный гроб всё же лучше,
|