закопченном лице». За эти «светлые бороздки» бригадир хотел бить незакопченную Санину рожу, но, узрев, что автор — инвалид, сжалился.
Фотокор и бывшая лыжница по-скаутски скрестили руки, усадили меня и понесли в редакцию. Про синяк никто не спрашивал. На ходу соратники доложили фронтовую сводку.
В целом экспроприация бракованных номеров прошла по плану, утвержденному в штабе операции, — газеты, шурша, слетались в родное гнездо. Гриша и Люба за час разобрались со своими подписчиками. В мужском общежитии жильцы при виде точеной фигуры перворазрядницы Нади и бюста корректорши Ольги принесли подписные издания в клыках.
Потом случилась заминка. Некий вахтовик потерял голову от восьмого размера Ольгиной груди и закрыл ее, грудь, в комнате на первом этаже. Ольга подняла крик. Его в соседней комнате слышала Надя вместе с другим свидетелем. Правда, крик был странный, по восходящей... Этот крик разнесся по райцентру.
Муж корректорши подъехал на дерьмовозке к окну комнаты, где Ольга с командировочным, по их утверждениям, играли в шашки, сунул гофрированную трубу в форточку и отлил из цистерны, судя по показаниям прибора, литров эдак двадцать.
Дело дурно запахло. Ольга заявила коменданту общежития, что в логово разврата ее командировал Жапов. Редактора вызвали в райком партии. Не золотуха, так понос, выразился секретарь райкома по идеологии.
А в остальном операция прошла без скандалов. Изъятые в частном секторе номера горкой лежали в коридоре редакции. Нераспечатанные пачки бракованного тиража валялись во дворе прямо на земле: их привезли с почты.
Гриша налил «Бяло мицне». Люба подала местный сэндвич — хлеб с салом и огурцом. Надя помазала лыжной мазью мой синяк. Все говорили наперебой.
Милая женщина в окне напротив, бухгалтер треста «Бурмежводхозспецмелиорация», оторвалась от арифмометра и вдруг помахала рукой. У меня перестала ныть нога.
В разгар дружеского застолья вошел Жапов. Разговоры смолкли.
— Ладно уж, вижу, что пьете... — расслабил галстук редактор.
На его лице блуждала аполитичная улыбка. Редактор известил собравшихся, что ситуация под контролем. До опровержения дело не дошло. В райкоме член бюро Жапов отделался устным выговором. Новую «Зарю коммунизма» отпечатали, доставили на почту и уже разнесли подписчикам. Прежний, политически вредный, тираж придется сдать в пункт макулатуры.
В редакции было необычайно светло. Пыльные шторы, о которые два поколения газетчиков вытирали пальцы, уборщица тетя Тася уволокла в стирку. Упавшую гардину гвоздями размером с карандаш намертво прибил Гриша.
Жапов оглядел мой жалкий вид и осторожно пожал руку. Кажется, меня не уволят. Он объявил сотрудникам благодарность и сказал, что выписал суточные — вместо премии. Командировочные тут же потратили в гастрономе.
У кого-то родилась идея: крамольные номера сжечь. Редактор промолчал.
Мы ринулись во двор. Гриша чиркал спичкой, Саня Гуторов костылем сгребал газеты.
Ответсекретарь Аннушка протаранила коляской калитку, извлекла из коляски газету и торжественно подложила в костер.
Во двор, пованивая дерьмом и грехом, флагманским линкором вплыла Ольга Борисовна. Башенные орудия были расчехлены. Золотой кулон торчал в выемке бюста под углом и искрился. В зрачках корректорши горели бесовские огоньки.
Бутылку пустили по кругу. Жапов, прежде, чем хлебнуть из горлышка, поправил очки. Пьяненькая Люба Виляк поцеловала редактора. Поцелуй угодил в нос, очки слетели.
В воздухе летала сажа. Пачки диссидентской «Зари коммунизма» разваливались кусками огненной лавы, весело треща и трепеща на ветру.
Мы сгрудились у костра. Без очков, с белыми кругами под глазами, Жапов выглядел куда человечней. Одна из сажинок легла на вздымающуюся молочную грудь Ольги Борисовны. Редактор сослепу погладил грудь корректорши и размазал сажу.
Трудный рабочий день кончался. На западе слоистые лилово-пепельные облака застыли, подбитые пурпурным мехом.
В коляске заплакал ребенок. Где-то мяукнул Котя. Аннушка взяла сыночка на руки. Гриша сделал ему козу. Ребенок хрипло засмеялся. Надя сильными руками лыжницы обхватила тщедушную Любу и в припадке дружелюбия оторвала от земли. Люба вырвалась из объятий и поцеловала костыль Гуторова. Саня от избытка чувств заорал что-то непечатное. Я панибратски хлопнул редактора по спине. От толчка Жапов припал к бюсту корректорши.
Аннушка, не стесняясь, кормила грудью сына, Ольга Борисовна — редактора.
Поправив костер шваброй, в строй газетчиков встала уборщица тетя Тася.
Мы обнялись за плечи, как команда перед серией пенальти. Лица в шеренге лизали отблески костра. Грешные и раненые, мы с боями вышли из окружения и сохранили знамя полка. Нашу часть не расформируют.
Многое забылось, но этот миг спонтанного братания и тотальной любви в захолустной редакции, где я, гонимый, был несчастлив и счастлив одновременно, проявился из негатива в позитив и отпечатался в мозгу — не смыть реактивом времени. Не смыть и последнего кадра...
Все кругом окрасилось пурпуром вселенского фотолабораторного фонаря. Дальнюю вершину укутало багровое одеяние буддийского ламы. Ноздри щекотал едко-горький дымок благовоний. Сытый ребенок в коляске щебетал тибетскую мантру.
Мысли материальны. При свете заката и кровавых сполохов огня вкралось опечаткой: черт возьми, может, это и есть заря коммунизма?
Варежки, ракушка и монокуляр восьмикратного увеличения
Ракушку размером с кулачок и монокуляр восьмикратного увеличения перед укладкой в фибровый чемодан я засунул в варежки. Чтобы не побились. Варежки из монгольской овчины с длинным мехом, с петельками. Чтобы не потерялись. Варежки, что носки, вещь хитрая: обронишь одну — вся затея насмарку. Носки потерять труднее, разве у любовницы, да и то если застукают, что бывает редко. На худой конец можно ходить в разных носках, особенно в ботинках или в сапогах. С варежками такой номер не пройдет.
У детей жизнь сложнее, чем у взрослых. Сколько я потерял варежек во дворе в ходе битв на снежках, сколько раз меня ругала мама! Даже пришитые к длинному шнурку, продетому в рукава телогрейки, они с треском отрывались во время дружеской потасовки или игры в хоккей. Пока тетя Аня из МНР, удачно вышедшая замуж за дядю Мижида, не подарила мне овчинные варежки. С кожаными петельками. Петли и сохранили подарок.
В свою очередь монгольские варежки донесли до наших дней ракушку и монокуляр. Тоже пара, нанизанная на шнурок одной и той же истории.
Ракушку я помню с раннего детства. Но смутно, сквозь пелену болезни и жара. В детстве я часто болел ангиной, гланды потом пришлось вырезать.
Глотнув горячего молока с медом и содой, я ронял тяжелую голову на мокрую подушку и просил ракушку. Мама прикладывала ракушку к моему уху. Я слышал, как волны шуршат и облизывают берег и с шипением оставляют на песке узоры пены. Не успевали они высохнуть, как набегала следующая волна: шш-шу-у-у, шш-шу-у-у... Мне виделась колонна маяка, белый парусник посреди ярко-синей равнины, мокрая газета на шезлонге, чудились крики чаек, удары весла о воду, девчачий смех... И опять: шш-шу-у...
Я засыпал, пока мама прижимала ракушку к уху. Другой рукой она промокала полотенцем мой лоб.
Ракушку привезли из Хайлара в фанерном чемодане № 2. Ее подарил маме местный дурачок Бака. Хотя это не имя. «Бака» по-японски «дурак». Бака был на весь город один такой. Даже японские солдаты его не трогали. Смеялись над ним и подкармливали.
Дураки в Хайларе не задерживались. Время тяжкое, нормальным-то жителям Маньчжурии — коренным и пришлым, беженцам из России, — жрать было нечего. А Бака задержался. Он бормотал по-японски, но мог мешать в своей речи — мутной и быстрой, что ручей у запруды, — монгольские, китайские и русские слова. И все кого-то высматривал поверх голов.
Бака был, вне сомнения, необычным человеком. Иногда у него случались прозрения. И тогда он, встав столбом, с изумлением оглядывал прожженную шинель, рваную, с вылезшими клочьями овчины, шапку, свои черные, не знавшие мыла ладони, ощупывал лицо, редкую бородку, запекшиеся губы и в ужасе кричал — нечленораздельно, гортанно, протягивая руки. Он не просил милостыни или еды. Если прислушаться к дураку, то в потоке разноязыких слов можно было разобрать, что он просит воды и мыла — отмыться от крови...
Говорят, Бака был японцем, рядовым солдатом, тронувшимся умом после резни в провинции Хэбэй, где людей резали как свиней. Он вдруг стал хрюкать в строю и изо всех сил чистить штык обшлагом шинели. Его не отдали под суд, с ним не знали, что делать. Сперва хотели отправить домой, на острова, но начальство приказало оставить сумасшедшего на материке, дабы не позорил императорскую армию на исторической родине. Так Бака отстал от части: его попросту бросили на произвол судьбы. По следам экспедиционного корпуса, точнее, по следам полевой кухни неразумный воин добрел до Хайлара.
Офицеры, которым Бака радостно отдавал честь, прикладывая руку к засаленному малахаю, в упор его не замечали. Рядовые, оглядываясь, украдкой совали консервы и галеты.
С некоторых пор в руках Баки появилась ракушка. А ракушек в засушливой степи за Хайларом на тысячу ли окрест не сыскать. Проще найти дурака. Скорее всего, ракушка была весточкой с родины - солдатам приходили посылки.
Долговязая, непохожая на японскую, фигура слонялась по Хайлару, застывала посреди улицы, не обращая внимания на окрики всадников. Сумасшедший прикладывал ракушку к уху и улыбался. Наверное, ему слышался плеск моря у острова Хонсю.
Ранней осенью девочка Валя шла домой из школы, где ее только что приняли в пионеры. Взволнованная, она неосмотрительно оставила на шее красный галстук. И мальчишки из белогвардейской гимназии с криками «Красная жопа!» в который раз обстреляли ее из рогаток и, грохоча ранцами, убежали. Один из камешков попал в голову. Спасла тарбаганья шапочка. Все равно над ухом вспухла шишка. Валя заплакала и села на корточки.
— Итаи? — спросил по-японски возникший ниоткуда Бака.
Дураки имеют способность возникать ниоткуда.
— Не могу... — сквозь слезы ответила ученица.
— Итаи... Больно? Россиадзин? Ты русский? — осторожно потрогал пионерский галстук Бака и шмыгнул носом.
Пионерка не знала, что сказать.
— Дарэ-но? Ты чья?
— Там, — махнула рукой девочка. — Кадзоку... Семья.
— Мусумэ? Дочь? Рёсин? Родители? — оживился, заслышав родную речь, Бака.
Он высморкался и вытер пальцы о шинель.
— Вакаримасэн... Не понимаю, — сказала девочка и потрогала шишку под шапочкой.
Шишка была горячей. Бака заморгал глазками и опять спросил:
— Итаи?
Глазки его гноились. Вместо рукавиц на руках сумасшедшего были рваные шерстяные носки. Из дыры в носке выглядывал указательный палец. От дурака разило дымом кострищ. Лицо его было черно, как у негра. Об этом говорил учитель истории: есть на свете такие удивительные люди, черные с макушки до пяток, черные от черной работы, которых без допросов принимают в Интернационал. Но негров в императорской армии не бывает. Японцы желты, что речная глина.
Бака погладил Валю по голове, но сделал это неловко, задев шишку. Девочка всхлипнула.
— Кокоро... Сердце... — сморщился Бака.
Он приложил руку к груди, всем своим видом изображая
| Помогли сайту Реклама Праздники |
А Вы не пробовали отослать эту повесть на конкурсы? Сейчас на многих конкурсах востребованы именно крупные формы. Мне кажется, Ваша работа могла бы украсить любой конкурс.
Удачи