Грабовский оглянулся. Хмуро, по-стариковски на него глядел Самоварыч. И он со стыдом вспомнил, как вчера, выпив всю водку, а затем и пиво в одну физиономию, он с упрямством помешанного стал свистеть в свисток, коим была снабжена ручка старинной английской кружки, как бы призывая лакея, дабы повторить. Но сидел-то он не в ливерпульском пабе среди моряков и корабельных воров, давно пьющих эль на том свете, а в своем доме. И свистки летели в пустоту ночи как сигналы бедствия.
Осатанев от свиста, Барсик убежал в подпол. Грабовский хотел заплакать. Но слезы будто прилипли к глазам. Сцепив пальцы рук, он смотрел на самовар, а самовар – на него. И Грабовский сам не заметил, как стал рассказывать ему о Верочке, покойной жене, и как она любила его какой-то даже материнской любовью, единственная, кто так его любила! И вечно трудилась: готовила, мыла посуду, наводила порядок в доме…
– За всем успевала! Ах, горе! – мычал Грабовский.
Самоварыч, слушал и, казалось, даже вздыхал. Грабовский явственно слышал эти вздохи, не удивляясь уже ни чему. Заговори самовар человечьим голосом, и это бы не удивило его. Вещь - то она вещь, а, подиж ты, тоже с судьбой, думал он, глядя на Самоварыча, расстрелянного в гараже губчека вместе с тульским гравером Тарлыкиным, когда тот, будучи в запое великим постом 1923 года, запамятовал, что на дворе советская власть, и вместо портрета Ленина выгравировал на самоваре «Большой герб» Российской империи…
– Но лучше б, меня переплавили тогда, чем так - из нагана, – казалось, силился сказать Самоварыч, тускло отсвечивая простреленным туловом. – Ибо тайна бытия не в том, чтобы только жить, а в том, для чего-с жить!
– Это верно, – согласно кивал головой Грабовский и думал: «Все чушь, ерунда, если ты ни кем нелюбим, никому не нужен…».
– Но насчет переплавки ты это брось, братец! – встряхнулся он.
И бил себя кулаком в грудь, обещал Самоварычу, что даст ему вторую жизнь! А потом уснул, уронив голову на скрещенные руки. И вот на тебе! Самовар-то и вправду заговорил! Явно не одобряя его питейные мечты и заботы…
– Ничего, – виновато пробормотал Грабовский, улыбаясь Самоварычу заискивающей улыбкой. – Дай срок, будет и у нас чаепитие в Мытищах!
А сам подумал: «Плохо дело! Чего это я? Какие Мытищи? Эх, выпить бы…»
– Именно! – вдруг донесся писклявый голосок из подпечья. – Выпить! И без п’гомедления – закартавил тенор. – Музыку для товаг’ища!
И Грабовский услышал, как в горнице щелкнула ручка неисправного магнитофона «Юпитер», и хор младенцев грянул, будто с небес:
Эх, водочка, как трудно пьются первые сто
грамм!
– Ага, ага! А еслив с устатку, да не евши, ох, ох, тяжело! – ворвался в ангельские голоса, баритональный бас разбитного молодца.
Эх, водочка, потом идет пол-литра пополам! – поддержал удальца хор с учетверенной силой.
– А вот это уже кое-что! Ага, ага! – сытно икнул удалец, видно накатив родимую, и вдруг возопил всем своим пьяным нутром:
Праздника хочу! Душа болит!
И сей миг дом наполнился душераздирающим пением цыган, заплакали, зарыдали скрипки, и обладатель больной души, вскрикнув в тоске: «Однова живем!» – пустился в пляс, да так заприседал, так затопал, что заходил ходуном пол в доме и тонко зазвенела стеклянными висюльками люстра, а Самоварыч, вздрогнув, закачался и прогудел против воли, подпевая убиенному Тарлыкину:
Эх, раз, еще раз, еще много-много раз!
Вдруг все стихло, ушло вдаль, будто небесный «звукарь» обесточил вселенную, и Грабовский услышал знакомый жиденький голосок из печного лаза:
– Приветствуем, мол, вас, дорогой товарищ! Понимаем, какая основная причина вашего архискверного состояния, но, увы-с – поиздержались! Хлебца не на что купить, дабы накормить стомиллионное стадо детишек из певчих. Среда, так сказать, заела…
Грабовский хотел было перекреститься, но не смог пошевелить рукой – одеревенела!
– Воля ваша, – продолжал трещать нежить, – но отвергать триста штук, предложенных вам за фетиш, я бы не назвал мудрым решением. Ну, ну, не обижайтесь! Тут больше виноват ваш Христос, а не вы. Зачем Он обещал миллионному стаду хлебов и успокоения, коли они будут исполнять неосуществимые нравственные заветы? Тогда как людям необходима реальная власть, способная правильно распределить эти хлеба. А что сейчас? Дикий капитализм. Хе-хе… Не так ли, Марк Самуилович? Но мы все это щас устроим. Без революций и крови. Исключительно только для вас. Уан, ту, фри!
И фьють! – Грабовский оказался в гипермаркете с неоновой вывеской «Бери – не хочу!» над входом.
– Да, да, сюда! – пискнул нечистый и толкнул его острым кулачком в спину. – Чего вы? Гулять, так гулять!
– А деньги? – пробормотал в растерянности Грабовский, боясь оглянуться. – У меня денег нету!
– Ну вот, опять двадцать пять! – с укоризной в голосе воскликнул искуситель. – Что за рабская психология! Для граждан, пострадавших от оборотней, засевших во властных структурах, тут все бесплатно!..
И в глазах Грабовского зарябило от экзотических этикеток на пузатых бутылках, коими были уставлены полки снизу доверху в винном отделе. Шаря по ним глазами, он запрокинул голову назад, но вместо потолка с камерами наблюдения, увидел небо, где скучивались облака: одно облако было похоже на черта, другое – на свинью с шутом на спине, а третье на остров.
И под набрякшим веком Грабовского всплыл райский остров с лагуной, площадью 30 гектаров с гаком, который он тотчас и купил в аренду на сто лет. В тропических трусах он возлежал в шезлонге на балконе белокаменной виллы, построенной в итальянском вкусе, и, потягивая чай с ромом, глядел на необозримый океан, где едва приметными точками белели яхты. А на полу, выложенном римской плиткой, радостно гудел, сияя на солнце, самовар «Капрызин и сыновья» с запаянной дыркой в тулове и как будто хотел сказать: «Ну, теперь и я доволен! Эх, знать бы наперед, как оно все обернется, не досаждал бы этому дураку!»
– А где давешняя рыба, что от ужина осталась? – забежал на балкон Барсик.
– Не знаю… Ступай, Барсик, ступай, нечего тут!.. – пробормотал Грабовский, вглядываясь в синеву океана и мысленно прося прощения у Веры, которой не было сейчас с ним.
– А кто знает? – не унимался Барсик.
И дивное видение исчезло…
А Грабовского швырнуло с небес в кухню, где на столе под окошком сидел Барсик и брезгливо нюхал скелет тарани по 15 рублей за штуку, торчащий из пивной кружки.
Фотоувеличение
Увидев Барсика, сидящего на газете «Шанс» с портретом американца, Грабовский все вспомнил и с легкостью, несвойственной его габаритам, засеменил в горницу.
Обуреваемый скачущими мыслями о пропавшем парне и о вознаграждении, он схватил со стола «Минольту» и, недолго думая, нырнул в подпол, где была оборудована фотолаборатория.
Не зажигая свет, в кромешной тьме, открыл камеру. И пальцем нащупал в ней контейнер с фотопленкой. Вынув контейнер, ощупью зажег фонарь.
От красного фонаря легли на стены и пол странные тени. И когда Грабовский посмотрел на них, то ему показалось, что он давно помер и теперь в подвале копошится его тень.
– Ну, помер, не помер, а надо! – вспомнил он про обещание, данное Неверову.
Он подошел к полке, прибитой к стене дюбель - гвоздями, и нехотя взял одну из бутылок, стоявших на ней. Раствор проявителя был старый. Но без осадка.
– А-а, сойдет! – решил он не терять время на приготовление нового раствора, ибо был уверен, что пленка в «Минольте» скорей всего испорченная.
– Но уговор дороже денег!
Он перемотал пленку на катушку бачка для проявления. Поместил катушку в бачок и включил фонарь. Глянув на ручные часы «Победа» с красной звездой на циферблате, залил в бачок проявитель.
– Уф! – опустился он на табурет.
В подвале без доступа воздуха ему стало совсем худо. Сердце стучало как станковый пулемет. Погруженный в свои мысли, он почти забыл, что чего-то ждет, а когда снова глянул часы, то увидел, что время, необходимое для проявления пленки, истекло.
Сделав над собой усилие, он поднялся с табурета, вылил из бачка проявитель в раковину. Открыл кран и промыл пленку водой. Налил в бачок фиксаж. И вдруг всхлипнул, вспомнив, как он в юности показывал Вере процесс фотопечати, объяснял ей, как из света и тени магическим образом рождаются фотографии...
– Ну, надо же! – пробормотал он, вынув пленку из фиксажа и увидев с десяток негативов, вполне годных для печати.
С задумчивым вздохом Грабовский повесил пленку на веревку, протянутую через весь подвал из угла в угол. Сел на табурет. Но тотчас вскочил. Подошел к столику, на котором стоял увеличитель «Ленинград», включил его шнур с вилкой в сеть.
И пока он готовился к фотопечати, искал, чертыхаясь, щипцы, – пленка подсохла. Грабовский поместил ролик в держатель для негативов. Двигая фотопленку, нашел кадр с персонажем. И развернул пантограф, увеличив изображение в разы.
Отпечаток вышел серым, неважнецким.
Грабовский поднес его к фонарю, при этом лицо его, выступив из потемок, вспыхнуло красным.
– Что он там копает? – промолвил он, разглядывая снимок с человеком, стоящим в вырытой яме где-то в овраге, поросшем елками, но его лица не было видно…
Грабовский ругнулся и двинул пленку дальше и нашел другой кадр. В этот раз фотограф «стрелял» по персонажу с другой стратегической позиции, но опять-таки издали, должно быть, с обрыва, не заботясь о ветках, попавших на первый план. Видать, прятался, сообразил старьевщик.
[justify] Грабовский спроецировал изображение на лист фотобумаги. Поместил лист в проявитель. От неожиданности он
Спасибо коту манулу, что убил грабителя и справедливость восторжествовала!