Произведение «А берег дуновенный и пустой.» (страница 1 из 7)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Читатели: 1551 +9
Дата:

А берег дуновенный и пустой.

А берег дуновенный и пустой... Главы 9, 10
Геннадий Хлобустин
                                                      
                                                                  Глава девятая

        Даже чертополох, торчащий вдоль дороги, из снегу, ещё в инее; но весна, весна. 
Ранней весной, в середине марта, мы с Таней отправились в Марфино. У Савёловского вокзала, в парке рыхлый наст уже сильно просел, заноздрился, а в Подмосковье лежал, наверное, неоглядными пластами, глубокий и светло-сиреневый.
День выдался погожий, ясный. Когда сошли на станции Катуар и оказались одни на пустом перроне, Таня, провожая беспокойным взглядом электричку, у меня спросила, задумчиво:
- А ты не знаешь, что такое Катуар? – Я усмехнулся: девчонка просто инстинктивно тянулась к французскому. С упрямством, - порода, что ли, сказывалась, - просила меня ещё в первые дни нашего знакомства с ней хотя бы вводный курс проштудировать, но я отнекивался неловко, стыдясь собственной лени. Она стояла у края платформы, и, похоже, давала понять, что с места никуда не передвинется, пока не услышит ответ.
Я знал: Таня умеет быть настойчивой, и ещё меня в ней завораживала её интуиция: она безошибочно угадывала, каким-то особым чутьём, когда её заносит. Где стоит остановиться.
- Не знаю, - спокойно произнёс я, насильно беря её под локоток и пытаясь всё-таки заставить шагнуть на ступеньки.
- Да не тяни ты меня так, - капризно попросила она, видно, не к месту вспомнив, что я даже первых уроков французского ей так и не дал. 
– День впереди, а ты тянешь меня, как мешок с картошкой. Находимся ещё.
- Я что тебе, Брокгауз и Ефрон? – спросил я и улыбнулся неуверенно. 
- Ну да, слово как будто французское, я что, все слова знать должен?
- Коти, катэ, - говорила она, как будто совсем забыв про меня и поправляя русые волосы. – Есть же аналогии?
- У мамы своей спросишь аналогии, - не выдержал я. – Это она в МИДе работает, а не я. И, кстати, не расслабляйся, мы не перрон этот французский приехали сюда смотреть, до Марфино ещё четыре километра автобусом… Там вон, смотри, какая-то остановка за деревьями.
- Кутуар, будуар, - засмеялась она, притянула меня к себе и поцеловала в холодную щёку. – Пойдём скорее, - сказала она, не двигаясь, - кажется, что-то едет… А что такое будуар?
- То место, где мы с тобой спать никогда не будем.
- Значит, у меня дома… моя спальня – это не будуар?
- Только в сравнении с общежитием.
- А с твоим училищем?
- Не надо… зубоскалить. – Я засмеялся и сволок её, наконец, с последней оснеженной ступеньки. – По сравнению с моей каптёркой и лисья нора будуар.
- Да, - сказала она, - гнусное место.
- Ты же говорила – уютненько?
- Да? Так это когда ты хризантем накупил и вазу хрустальную стащил у секретарши…
- Что-то не замечал я тогда у тебя отвратного ощущения.
- Потому что люблю, - просто сказала она. – Давай скорей, не успеем! – Она посмотрела мне прямо в глаза, оступаясь с тропинки в сугроб, и добавила: - А разлюблю, никакие хризантемы тебе не помогут.
Я хмыкнул довольно, наклонился и поцеловал её в губы. На её щеках проступил алый румянец. Мелкие морщинки у глаз распрямились разгладились. Подбитая утренним морозцем, с терпкими духами на холодном ветру, Таня в этот миг была обворожительна.
Я сказал уверенным тоном:
- Ты не разлюбишь. Даже если бы и захотела.
Она промолчала. Потом я помог ей взобраться  в почти пустой, едва отапливаемый ЛиАЗик, взошёл сам, стараясь не задеть о поручни полиэтиленовый пузатый пакет. Мы умостились на продавленных сиденьях, но Таня, привычно сев у окна, все действия производила механически, будто думая о чём-то.
Автобус пожирал мёрзлую ранневесеннюю дорогу. Протирая чёрной перчаткой лёгкую изморозь на стекле, она, когда автобус тронулся, спросила, повернув голову:
- Ты так уверен, что я тебя не разлюблю? – Предчувствуя мой нахальный ответ, готовый вот-вот сорваться с языка, она торопливо прибавила: - Да-а. Что-то я упустила в твоём воспитании. Теперь назад не воротишь.
- Разве это плохо? – спросил я без улыбки.
- А разве хорошо? Двадцатипятилетний обалдуй наслаждается молодой девушкой, её умом и телом – это она особо выделила, - и при этом совершенно не переживает, что его могут когда-нибудь бросить… Чего ж хорошего? – спросила она, уже и с недоумением, скорее себя, чем меня.
- А если этот обалдуй её тоже любит? – спросил я, подтолкнув слегка её плечом. – Он ведь не только в ней не сомневается, но и в себе…
- Да? – хлопнула она ресницами. – Но в ней он не сомневается почему-то больше. Не так ли? Так?
- Это всё демагогия, - сказал я, - больше, меньше… Вон, глянь! глянь! – заяц побежал по стерне.
- Где? – уставилась Таня в отпотевшее окно.
- Э-э, за философской болтовнёй красивого зверя прозевала.
- Да чёрт с ним, с зайцем, - рассмеялась она, - когда такие песни…
Заяц, кстати, был русак? Или беляк?
- А я откуда знаю, - посмотрел я на неё внимательно.
- Ты вообще живого зайца видел? – насмешливо спросила она.
Я расстегнул верхнюю пуговку на куртке.
- Ну, не кроли же тут бегают. По подмосковному лесу.
- Ага, - засмеялась снова она, - то есть ты белый от серого не отличаешь? Ты дальтоник? А я и не знала.
Я расстегнул и вторую пуговицу.
- Я не дальтоник, - выдохнул. – И, кстати, нам пока это не мешало. Когда мне в военкомате выписывали в армию «подорожную», врач-офтальмолог сказала, что я цветоаномал.
- Это как? – Таня подняла подбородок.
- Цвета различаю, а назвать правильно - не могу. Особенно красный, зелёный, коричневый.
- Ну, заяц-то белый наверное был? – начала она.
- Иди ты знаешь куда… со своим зайцем. Лучше б он другой дорогой пробежал. Он про нас и забыл.
  Она поглядела мне в глаза, я на неё, мы расхохотались. Впереди на сидениях шептались о чём-то четыре старушки с рогожными сумками- плетёнками, а рядом с водилой –  сидел костлявый дедуган в стёганом ватнике; на подтаявшем резиновом коврике чертил, пригорюнившись,  одному ему понятные знаки отполированной до блеска клюкой. Он оглянулся на нас, повернув голову, но промолчал.
  Таня любила меня поддразнить – не язвительно, без ехидства. Эта девушка с пахучими волосами и надушенными мочками ушей… но точку ставила именно в том месте, где и следовало поставить. Чутьё было звериное.
  Старый автобус дребезжал, как отбойный молоток, сразу всеми стёклами. Затем двигатель чихнул, заглох, простояли минут пять и снова поехали. 
  Блёклые поля под синевато-сизым небом стали шире, просторней и ещё пустынней. Пошли впритык к дороге деревянные избы с палисадниками и уже открытыми ставнями с облупившейся голубой краской, в подтёках после недавнего ненастья и резко взявшейся оттепели. Уныла русская деревня, печальна, но для городского человека отчего-то и трогательна. И сердцу мила. Саша вдруг вспомнил, что ему на теплоходе осенью говорил один полковник-отставник, когда швартовались у Плёса. «Эти дома на набережной, двухэтажные… вам, конечно, экзотика, а я в таких жил. И не один год. И что вы думаете, это рай? Воды нет, нужник во дворе, в подполе мыши скребутся… Печка угарная на полквартиры… и, знаете, никакого просвета… Посмотрел он тогда, как плещется зеленая вода о причальную стенку на низкой набережной и добавил грустно: - А в паводок, так тут, пожалуй, и подтопляет. Вся речная грязь на огородах до мая… - И вздохнул шумно: - Мы тут только мимо прошли. А они так живут столетиями».
   Хорошее настроение улетучивалось, отсеивалось исподволь вместе  с избами. Я обернулся, взглянул на притихшую Таню, она тоже смотрела в окно. Молча – значит, о чём-то думала.
   Я положил ей руку на опушку рукава, потом, задирая мало-помалу, подцепил пальцем  манжет вязаной мохеровой блузки и пощекотал запястье на пульсе.
   - Ты бы хотела тут жить? – спросил я, понимая, что ввязываюсь в опасный разговор.
  Она взглянула вполоборота, хмыкнула и улыбнулась, отыскивая подвох.
- А что, - наконец произнесла она. – Красиво. Чистый воздух, леса вон синеют за околицей. Мне нравится.
- А жить?
- Только если с тобой.
- Давай без провокаций, - серьёзно сказал я.
- Я и говорю: почему бы и нет.
  Я вспомнил грустного отставника и сказал:
- Ну, а корову вставать доить… в четыре часа утра каждый день, телка на выпас налаживать… печь растопить…
- Ты странный сегодня, - сказала Таня и перестала улыбаться. – Тебе что, распределение в деревню светит? Так у вас вроде и специальностей таких нет… - Потом подумала, скривив губы, и прибавила строго:
- Было бы надо, поехала б. Но с мужем. – Я не сомневался: она бы поехала.
- А без мужа? – спросил я.
- А что тут делать без мужа? От тоски повесишься.
- Книжки бы читала, телевизор…
  Она посмотрела пристально.
- Я чувствую, что отвечать тебе становится опасно, опрометчиво. Но никак не уловлю, к чему ты клонишь. Ну, понятно, деревня, волокушей огород пашут, девятнадцатый век. Но как-то ведь люди живут? – Она добавила, краснея: - И мы бы жили. Я знаю, что ты в хозяйстве бесполезен, но куда б ты делся, я бы заставила.
- Не забалуешь, – сказал я, снова приходя в бодрое расположение духа. – Как?
- Во-первых, голод не тётка, - рассудительно начала она, - ты бы и сам скоро догадался. Это понял… - Она засмущалась, вероятно, подбирая слова для следующей фразы.
- А во-вторых?
- Во-вторых… - вымолвила с трудом она и покраснела ещё больше, - сексуальный голод тоже не тётка.
- Ну! Лишила бы доступа к телу?
  Таня откинулась на спинку сидения.
- Давай прекратим этот дурацкий разговор… что-то он мне не нравится… Где это Марфино, неужели четыре километра ещё не проехали? Мне кажется, будто полдня тут трясёмся, в этом автобусе. Еще с твоими идиотскими подсидками…
Мы сошли на какой-то заметённой снегом остановке у развилки шоссе; смолкшие вдруг пассажиры были участливы и недоуменно смотрели нам вслед, прямо в наши спины - пока дверь с лёгким скрипом не захлопнулась.
Я взял её за руку. Я прислушался к лесу.
   За дорогой кое-где чернелась земля, насыпавшаяся с оголённых озимей сверх снега, во весь окоём острые хребты сугробов убегали в поля причудливыми волнами, стелясь к горизонту всё ниже и ниже. 
   Это ещё был не лес, а ряд высоких лозин у присыпанной снегом канавы. Мы постояли у высокой, мотавшейся от ветра дубовой ветки, с сухими, кое-где державшимися на ней листьями, спустились с пригорка и пошли едва приметной тропинкой. Я раздвигал руками репейники, Таня брела вслед за мною. Стайками перелетали с места на место снегири, на небольшом бугорке шумно возились воробьи в кустах.
   Когда уже метров сто отошли, Таня оглянулась потерянно, в эти снега, в редкий осиновый лес на белых холмах и сказала:
- Как тут пустынно. И для кого эта остановка?
- И заметь, - сказал я, показывая рукой на верхушки деревьев. – Сразу русские птицы.
- Какие? – удивилась Таня. – Одни вороны кричат.
- Ну вот, - улыбнулся и я, - я и говорю: знаменитые русские птицы… Кто, интересно, решил, что самой приметной птахой на Руси считается соловей?
- Конечно. Кто же ещё?
  Я вдохнул холодный, почти зимний ветер.
- А кто его видел? Кто его слышал? По-моему, самая русская птица – это ворона. Их даже в центре Москве завались, нигде от их хая не

Реклама
Реклама