тарелку и скинул со стола - небрежно, словно отмахиваясь от мухи - кус севрюжины, за которым тут же откуда-то сверху с рыночным гвалтом устремились чайки. Борьбу за кус, натуралистические подробности которой я опускаю, выиграла самая жирная чайка - она-то и утащила приз в клюве.
Карла сердился, это было неловко ощущать, всё-таки он был царём этих гор, поэтому я предложил ему жахнуть беленькой - по маленькой! - исключительно для улучшения самочувствия! - и он тут же моим советом воспользовался. После третьей рюмашки он несколько отудобил, порозовел и принялся радостно щебетать о том, что ежели я пожелаю, то он мне устроит то-то и то-то, в общем, сплошной рай под землёй - супер-пупер в шоколаде - только, мол, оставайся!
- Нет! - сказал я. - Нет! Здесь у тебя тепло и уютно - это правда...
- ...и сытно. - уточнил мой Карла.
- Согласен, и даже более того: правильное слово будет - изыск.
- А сервировка?
- О! Выше всяких похвал!
- А обстановка?
- Сплошная роскошь! И всё же я, скромный, небогатый рисовальщик, никогда не променяю солнечный свет на твою полную деликатесов смарагдовую клеть.
- Так тебе приятнее это противное, режущее глаз солнце?! - взвыл Карла. - А может, не только тебе, но и девице твоей (чего это она всё молчит - немая, что ль?).
- Приятней. На второй вопрос отвечу так - не знаю. К слову, было бы даже неплохо: особенно удручают те моменты отношений, когда женщина вдруг, ни с того ни с сего начинает тебя в чём-то обвинять, визжать до плача, и просит признаться, что ты её ни капельки не любишь. Любой мужчина подтвердит мои слова! А пока что я льщу себя надеждой, что в её случае я смогу хотя бы, закрыв глаза, переждать этот жуткий приступ немого укора, или попытаюсь представить, что всё это неправда.
- Сразу бы и сказал, а то вот - сидит, дедушке мозги конопатит! А подружка твоя - так их просто выедает одним своим молчанием! Что же с нами будет, ежели она заговорит, а!?
- Она не заговорит. Я точно осознал сейчас, что это всё сон. И ты - сон, и она. И поэтому она не заговорит...
- А ты, батенька, эгоист, как я погляжу - все одеяла тянешь на себя! А с чего ты решил, что это именно твой сон, и все мы тут тебе снимся? А вдруг это мой сон? Такой вот мой личный маленький сон, моя скромная фантазия, и ты и твоя златовласка снитесь мне? Или же - что, пожалуй, будет ещё интереснее - вон тому гному? Или все мы тут, со всеми потрохами, декорациями и обедом снимся твоей златовласке? - возмущённо распинался Карла, и в голосе его не было и намёка на дружелюбно-снисходительный тон, к которому я почти привык. - И именно поэтому она ничего не говорит, а?
- Это легко проверить, - сказал я. - Достаточно просто проснуться тому, кто спит. У остальных не получится - они же не спят, и это не их сон. Только и всего! Что - съел?
- Тут я мог бы поспорить, предположить, что есть вероятность того, что все мы находимся в точке пересечения снов друг друга, то есть нам всем снится один и тот же сон в одно и тоже время, и каждый из нас выбрал именно ту роль, которую он сейчас играет! Но - увы! - таковая вероятность (в соответствии с теорий вероятности) стремится к нулю. Так что... Твоя взяла, рисовальщик! Да, это именно твой сон, и он заканчивается. Но! - по моей воле! И вот что я тебе скажу напослед, и тоже прямо: надоел ты мне со своим прямодушием и со своей молчуньей без лица. До чёртиков надоел. Значится так: возвращайтесь-ка оба туда, откуда прибыли! Неблагодарные...
На это невозможно было смотреть. Физиономия Карлы раздувалась парашютом с раскладкой морщин, быстро, с деловитым чавканьем всосавшего руки, туловище, ноги нашего доброхотного хозяина. За какие-то мгновения вырос и завис над столом огромный пузырь, и что-то тёмное внутри него всё колебалось, колыхалось, проверяя на прочность стенки... Куда-то исчезли все угощения, разбежались слуги и бэры. К тому же все ноты смешались, и музыка выродилась в один единственный, нервный, расплёсканный звук - эхо лопнувшей струны контрабаса. И тут я зажмурился, прикрыв ладонями уши... Пуфф! ("Пуфф!" - немаловажная деталь моих сновидений! "Пуфф!" уносит прочь ужасное настоящее и неизвестное, может быть гораздо более ужасное будущее, отбросив за ненужностью лишь наивные, всегда счастливые метки былого.)
Циркуль, прочертив оборот, вернулся наконец к исходной точке. С ноющим посвистом тишина предлагает смену ритмов, объёмов, декораций. Стряхиваю с себя, как собака воду, все предыдущие наваждения, да просто открываю глаза (на самом деле это далеко не просто!) и убеждаюсь, что мы с Златовлаской бредём теперь по тому же самому пустынному брегу, с которого и начинался когда-то наш скользкий, опаснейший путь. Или его не было вовсе, и я всего лишь замечтался и чуть не заснул на ходу... Но откуда ж тогда взялась вся эта музыка и та страдающая многократно лопнувшая струна?
К чёрту, однако, такие фантазии! Три стремительных шага в сторону меняют колкий подножный камень на живой ковёр мха. О, как же приятно провести рукой по волосам моей ненаглядной, загрести горловину её льняного балахона...
А мир между тем опрокидывается навзничь, трещит, лопается и летит тормашками вверх...
ИСПОВЕДЬ РИСОВАЛЬЩИКА
Я лежу не на камнях, не на мху, а на диване, и прекрасной спутницы рядом нет. Я почти позабыл, о чём был сон - один из многих донимающих меня снов-кошмаров - он мутнел и таял с каждым мгновением, становясь полупрозрачным, прозрачным, как-то быстро растворялся перед глазами. Вот и всё, кажись, проснулся.
Сейчас я заварю чай, состряпаю бутерброды, позавтракаю и вернусь в комнату, где на столе ждёт работа: лист ватмана, пузырёк с тушью, карандаши, технические лезвия, ластики и чистая фланелька.
Это случилось давным-давно, в моём странно-далёком детстве. Я зашёл однажды к школьному товарищу и увидел на стенах убранные в рамки рисунки. Я спросил товарища, не работы ли это его отца, известного книжного графика, падкого на всё западное, благо средства позволяли. "Нет, - ответил он, - это репродукции одного англичанина, жившего лет сто назад и умершего совсем молодым, Обри Бердслея", и пересказал легенду, что такие вещи (он указал на "Поцелуй Иуды" и "О неофите...") Бердслей рисовал за вечер тушью на простой бумаге. Меня поразила и эта история, и изысканность самих рисунков. И, как это нередко случается в юности, решил, что сам я ничем не хуже Бердслея. Придя домой, я разложил на столе подходящий лист ватмана, взял в руку перо на деревянной ручке, какие тогда можно было встретить в почтовых отделениях, и сел рисовать свой шедевр. Спустя три часа я поднялся из-за стола раздавленный осознанием собственной бездарности. Всю ночь я не сомкнул глаз, под утро убедив себя, что вечером ко мне просто не пришло вдохновение и надо попытаться ещё...
С того времени произошло моё превращение в рисовальщика. Изо дня в день я вёл заочное соревнование с давно умершим англичанином в надежде если не превзойти его в технике, то хотя бы сравняться. Часами я просиживал над альбомом его работ, изучал изгиб каждой линии, запоминал местоположение каждой точки, мысленно разбивал и воссоздавал композицию, но тайну гениальности так и не разгадал. Многие рисунки я вручную скопировал. Причём некоторые работы физически невозможно было выполнить ни за вечер, ни даже за сутки - настолько сложна оказалась вязь рисунка. Из воспоминаний современников о Бердслее (или о Бёрдсли, как принято произносить сейчас) выходило, что тот никогда не рисовал на больших листах (репродукции в доме моего приятеля были зачем-то преувеличены), мало того - никогда не рисовал сразу тушью, а прежде при помощи карандаша и ластика хорошенько терзал лист, доводя его порой до состояния истёртого, шершавого клочка. Переняв эту технику я пошёл дальше: собственные, почти готовые работы уже после наложения туши я подправлял при помощи лезвия, удаляя вместе с тушью тончайшие слои бумаги. Неудовлетворённый, я копировал их, делал по нескольку вариантов каждой, чтобы затем отобрать одну-единственную, к которой, не испортив, нельзя было бы ни добавить, ни убавить даже точки.
Так, корпя неделями над рисунком, усаживаясь за стол в десять утра, и падая, истощённый бдением, в постель в третьем часу по полуночи, я добивался совершенства.
Позже я проанализировал приёмы талантливых последователей Бердслея: Томаса Мэлори, Артура Рэкхема и Уильяма Робинсона. Это расширило мои познания об эстетике Ар-Нуво. Я понял, что во многих случаях рисунки были контурными коллажами постановочных фотографий, а наиболее интересным приёмом было использование силуэтных карикатур - вот там было настоящее живое искусство, вот так я сам бы хотел рисовать!
Гости рассматривали развешанную по стенам графику, цокали, хвалили и, похлопывая меня по плечу, просили в подарок хотя бы "вон ту маленькую картинку". Пришедший любопытства ради отец моего школьного приятеля посоветовал попробовать продавать рисунки за валюту - глядишь, так и на жизнь хватит. Это была лестная похвала, поскольку в те годы наши деньги не ценились. Я подарил ему пару своих лучших работ, он мне - альбом Яны Вондрачковой, известной исследовательницы бердслеевских образов в фотографии. Вскоре о моём существовании узнали редакции. Поступили первые заказы.
Увы, несколько дней, отводимые издательствами на иллюстрацию (заместо привычных трёх недель!) видимым образом повлияли на качество - исчезла лёгкость, да и акценты погуливали, словно пьяные актеры на сцене. Однако заказы продолжали поступать, а денег с гонораров вполне хватало на ту уединённую жизнь, которую я вёл. И тут бабахнуло...
Моя юность наложилась на время Больших Изменений. Книга в одночасье перестала быть Книгой - во всяком случае, в романтическо-русском понимании этого слова. По новой концепции жизни от собственно книги остался один её кокон - товар, со всеми важными к нему атрибутами. Товару нужна упаковка, сиречь обложка - примитивная, броская, яркая, как расцвеченный неоном вход в казино... - но при чём тут иллюстрации? Первыми очнулись хозяева издательств, взявшиеся за "оптимизацию производства ради увеличения нормы прибыли" - и похоронили иллюстрации, как казалось тогда, навсегда. Новые технологии породили свои таланты; чудак-архаик, цепляющийся за кропотливейшие рисунки, оказался не у дел.
Унижение голодом (к которому привыкнуть трудно, но к обычному недоеданию вполне возможно) перебивалось горечью осознания собственной ненужности. Глядя на меня, знакомые снисходительно улыбались, а незнакомые прямо тыкали в меня пальцем, называя бездельником, ведь по их понятиям ("по понятиям" - выраженьице-то какое!), настоящий мужчина обязан зарабатывать - ну хотя б откуда-то деньги брать! - а моё времяпрепровождение видимых доходов не приносило. Друзья и родственники советовали прекратить заниматься опасной ерундой.
"Даже если ты когда-нибудь станешь известным, тебе это не принесёт ни счастья, ни выгоды, - откровенничал дядя, мой опекун и, пожалуй, самый оригинальный человек изо всех, с кем мне доводилось общаться. - Да вряд ли вообще ты об этом узнаешь: увы, в подавляющем большинстве случаев лишь после смерти творец становится интересен публике и,
|