И напоследок сказывала, вроде и тихо; только показалось мне, что в колокол церковный забила. Загудело, поплыло в ушах: бом! бом!
– И так-то всегда: отрекаетесь от меня. В любом обличье. Нехороша я вам. Только без Женщины не справиться вам сегодня, как и всегда не можете. Говорю вам: поднимайтесь. Настал час…
Послесловие.
Вспоминать то, что было дальше, трудненько мне. Не потому, что уж совсем плох стал от старости, оно так, конечно; но и не вовсе же плох.
А потому, что круговерть такая закружилась, поди, запомни ты ее…
Помню, у самой у церкви, на ступеньках, верно, ждал нас странник. Именно что ждал. Мы к церкви бежали все, кто как мог. Он бы должон удивиться. А только не удивлялся, высматривал и ждал.
Святой человек, странный и странний .
В домодельном кафтане, рубаха белая, на ногах лапти да онучи, на икрах перекрещенные.
А мы-то! Впереди Данила с Григорием, в белых бурнусах. За ними Арина в сарафане черном, с черным же платом в руках, над головою ворон кружит, пурпурно-черный.
Священник, тот еще молод, горазд бегать, рясу за полы держит, несется.
Следом немец с телешкопом; задыхается, но трубу свою исправно тащит; чучелом одет: почти во фраке, только фалды покороче.
Барин в одежде городской, порты в обтяжку.
Ну, и я, в рубахе холщовой, препоясанной, в лаптях да онучах тоже.
На лицах страх, пот градом со лба…
Споткнулись мы об него, об странника-то, с его спокойствием.
Кому в церкви начальствовать, как не батюшке-то? Его приход, его и власть отеческая над нами.
И, как споткнулись мы об странника, остановились: как мимо по ступеням бежать? Еще и нет широкой лестницы, то впереди будет, а так, деревянные мосты вверх узкие.
А ему все равно. Разглядывает нас, интересно, видишь.
– Кто таков? – гаркнул батюшка Адриан. – Что тут рассиживаешь?
Ох, если справимся с Окаяшкой, то будет у мира нашего знатный батюшка: голосистый, строгий, умный, при этом молодой еще; это важно: не будет равнодушен. Все ж таки не каждый к старости готов слушать ближнего своего с охотою. Двое, что до него побывали, не только что бегать и Арину слушать бы не стали. Они бы на нас, крестьянских детей, и не взглянули. Пусть бы и померли все, али бы души свои продали разом: им-то что? Они бы те денежки, что за души, способ нашли бы себе в карманы широкие положить. Чтоб легче нам было, освободят то есть. Ох, прости, Господи. Согрешаю.
Поднялся странник. Смешинка в глазах. Видно, странный он, а мы-то? Тоже не родные какие-то.
– Я-то? Я – гость ваш, люди. От самых Холмогор, что на севере Руси до южных ваших мест пешком странствую, по святым местам. Был в монастыре Соловецком, жил там три года, в Новый Иерусалим странствовал, а дальше мимо вас в Афон греческий последую, и после в Иерусалим, в Палестину. Такая вот стезя у меня, сам выбирал, а зачем, про то и я не знаю. В пределах жизни этой не знаю цели странствия своего, кроме одной: душу спасти. Прослышал, что церковь строите, к вам пошел от уездного города. Сердцем на Храм порадоваться, вам сослужить…
После уж от Михайлы узнали мы, что купеческого роду он. Да и сам тем же жил. Выходило по словам его, что многое в жизни повидал. Женат был, опосля вдов, снова женат, детей шестеро от жен. Дом чаша полная, деньги сами деньги уж приносят и кланяются: возьми, мол, Михайло! А надоело ему все. Устал. Вот, в один из дней сбросил наряд свой купеческий, облекся в рубаху, подпоясался, поклонился в пояс жене, детям, сказав:
– Я вас не обидел. Теперь и себя порадовать хочу, душу свою. А вам и без меня есть чем жить.
И пошел по Руси. И до нас дошел. К самой сердцевине беды нашей, сказывал, сердце позвало.
А тогда махнул рукой на него батюшка: лишним не будешь. Дело найдется, коль пришел.
Вошли мы в церковь. Григорий образа кинулся расставлять, развешивать, что написаны уж.
Данила-зодчий вверх зачем-то, с немцем вместе, у них там, на крыше, под самым куполом, с немцем какая-то работа который уж день шла, Черному готовили угощение.
Батюшка по-своему готовится: кадильница, ладан, вода святая, все под рукой должно быть. А мы с барином, да странником нашим, нам-то что?
Тут Арина к батюшке:
– Слушай, поп. Знаю, не по душе тебе это будет. Только скажу: еще до того, как прийти в мир Спасителю, Добро со Злом спор вели. Тебе то ведомо. Прими то, что послано Добром в мир. Письмена эти тогда написаны, когда еще узкоглазые и желтолицые на Русь еще не пришли. Задолго даже до того, как Спасителю она поклонилась. И еще раньше того.
И свиток из-за пазухи вынимает. Возьми, говорит.
Батюшка будто кислого поел. Так его перекосило. Видно, борется человек с собою. Руки не протягивает.
А она дальше сказывает:
– Как последний петух вечернюю зорю отпоет, я такою уж с тобой не буду. Все, что хорошего во мне, умирает; и тогда я и точно чертова дочь, как тобою сказано. И такая буду до первых петухов, что утреннюю зорьку поют. Потому возьми уж сейчас, поп. Возьми, коль хочешь Добру послужить. Тот, которого Спасителем зовешь, говорил ведь: не устоять дому, коли разделился он в себе. Вот, нечисть перед тобою, и не одна, хоть и слеп ты, одну меня по недоразумению видишь…
Ой и тошно мне стало… Гуня и впрямь за мною в дверь, и на слово это мяукнул…
Каркнул ворон сердито: что же ты, милая, нас выдаешь? А ну как осерчает этот, выгонит; мы ж помочь пришли!
– Одна нечисть за тобой и миром придет, вас погубить, другая тебе и миру помогает. Разделился дом Этого, вот и погибнет сегодня Черный. Только возьми, ну возьми же, отче!
И так она глазами просила его, так молила, и так слово последнее произносила: «отче!», что взял батюшка Адриан письмена. Ну что же, не мне одному грешить. И батюшка грешен бывает. Вот, церковь построим, освятим, молебен отслужим, там и очистимся.
Но не все это было, что хотела она сказать.
– Есть во мне сила, отец. Знаю, трудно тебе будет к ней прибегнуть, надобно только, никак без нее. Сила изначальная Земли-матушки, родительницы. Начнешь читать письмена, Добром посланные, помутнеет во мне разум. Лягу, как бездыханная: не можно мне видеть и слышать то, что вам будет явлено. Но сила не уйдет, она останется. Знаю, что можно ее использовать, великую. Не ведомо лишь мне одно: как. Все прочтете в заклятии Добра. Тебе не привыкать древние письмена читать: учен ты, батюшка.
И тут меня потом прошибло, в жар кинуло. После и отморозило в груди, как льдом кольнуло. Это что же получается, она тут ляжет бездыханная, с силою своею, али ещё чем, а потом, как петух запоет, она ведьмою обернется. И чего от нее ждать тогда? Это ж не один Черный, а два? А коли кота моего посчитать. Знаю, что нехорошо это, так думать, только вот голове не запретишь…
Не стал я сказывать мысли свои людям. Этак до смерти напугаешь. Не примут они её помощь, выгонят. А я сердцем чую, что никак нам без нее. Права она, и правду говорит…
Это какой же петух последним вечернюю зорьку поет?
А последним поет у Акулины, Ильюшиной матери. Ленив, стервец: последним утреннюю приветствует, последним вечернюю провожает.
А вот не будет сегодня последнего, на предпоследнем остановится! Тогда как?
Схватил я мешок из рогожи, нашей знаменитой, липягинской, из мочала которая, в ней Гришенькины образа завернуты были…
Ох и набегался я, старый! С холма на равнину, к церкви, после по равнине, к Акулине, через шесть дворов, опосля обратно…
Гунька за мной, совсем собакою, бегает. Посмеялся бы, да не до смеху мне.
Как прибежал, уж все стоят, ждут меня. Акулина, мол, все на месте быть должны, что же сын крестьянский потерялся.
Потеряешься тут! Стар я для таких дел-то.
Посчитала Акулина шагами церковь нашу. Аккурат в середине прилегла. Шаль лиловую на грудь себе сложила.
– Читай, отче. Не томи: а и мне страшно. Ну как смерть меня ждет, когда силу отдам? Не приходилось досель, не знаю я этого. Ну, читай…
И стал отец Адриан читать. Эх, не могу я то заклятие по древним письменам записать: батюшка опосля в Воронеж увез. Архиерей губернский подхватился в Петербург с нею. А там, видно, потерялась и вовсе: к каким рукам прилипла? Крестьянскому сыну невдомек. С нею, может, на всем свете бы с нечистью потихоньку расправились: от церкви к церкви, от мира к миру. Да теперь аль в подполе у кого лежит, упрятанная, вроде мошны моей. Аль за границу, в Европы эти, ушла за деньги большие. Было б что продать, на Руси найдется – кому… Купцы водятся.
Да и не все понимал я. Видно, и впрямь древнее. Слов знакомых много, однако ж, смысл из-за непонятных ускользает. С Аристотелем хуже было, ну и здесь не больно легче. Спасибо Данилушке, он по памяти записал, уж потом, да и звучит у него по-нашему. Вот как там было.
Семеро против семерых, радость против печали.
У семерых отец, у семерых других мать.
Семеро – одно, хоть и в борьбе вечно против друг друга.
И не устанет борьба, доколь не закончится мир.
Я, Добро, повелеваю:
Пусть встретятся те, кто именем моим заклинает, в доме, что мне посвящен.
Будут сменяться года, разменяют на многие Имя. Достало того, чтоб был
Моим дом тот, как бы меня не звали.
Семеро эти пусть будут:
Странник, что с юга пришел на север.
Странник, что с севера на юг пришел.
Странник, что с запада на восток шел.
Странник, что с востока на запад пришел.
Пятым пусть будет тот, кто оседлым, на земле родной
обретался, о чужбине не промышляя.
Палач нужен вам: даже когда его кровь не багрила. Достало того,
Чтоб любил он геройство. Кровь проливать за Добро пусть считает
Святыней своею.
Грешен пусть будет последний, греховность свою понимая.
Пусть он возжаждет добра, на героев-братьев взирая.
Женщина-мать, уязвленная в сердце, из сердца пусть высечет искру.
Стенка на стенку, и, коль враг твой не одинок, и нашел себе друга,
Друга возьми себе ты. Пусть и живое стенка на стенку.
Круг очерти себе. Пусть загорится, тебя защищая.
[justify]Круг очерти Злу, пусть