Произведение «Пепел Клааса» (страница 6 из 70)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Темы: сочинемцыЧечняменонитыЛютерПарацельсДюрер
Автор:
Читатели: 7097 +13
Дата:

Пепел Клааса

нюрнберженку по заду, если б не духовный сан и малознакомый человек.
На стене заплясали длинные тени. Уютная зала обрела вид вполне подобающий сцене нисхождения лукиановского Мениппа в преисподнюю, которую декламировал Пиркгеймер. Разочарованный бесконечными прениями философов Менипп намеревался расспросить о последних истинах самого Тиресия, героя «Одиссеи». Пиркгеймер старался привлечь внимание слушателей именно к этому фрагменту своего перевода, содержавшему, как он полагал, ключевую мысль всего произведения:

«Лучшая жизнь, — вещал Тиресий устами Вилибальда, — жизнь простых людей; она и самая разумная. Оставь нелепые исследования небесных светил, не ищи целей и причин и наплюй на сложные построения мудрецов. Считая все это пустым вздором, преследуй только одно: чтобы настоящее было удобно; все прочее минуй со смехом и не привязывайся ни к чему прочно».

Пиркгеймер сделал паузу, многозначительно выкатил сливовые глаза на гостей и сложил пухлые губы в бабочку.
— Вы ждете комментариев, любезный  Вилибальд, — прервал молчание каноник Бегайм. — Не прибегая к помощи звезд, я читаю Ваши мысли. А думаете Вы вот о чем: Как можно назвать нелепыми исследования небесных светил? Как возможно пытливому уму, коего все здесь присутствующие несомненные обладатели, отказаться от поиска целей и причин бытия? Кто смеет восхвалять образ жизни простолюдинов, кои вообще не удосуживаются прибегать к услугам разума, разве только торгуясь на рынке?
Бегайм, желая насладится произведенным впечатлением, в свою очередь сделал многозначительную паузу.  Убедившись, что взоры собеседников исполнены любопытством, он продолжил:
— На сие я отвечу Вам, что человек никогда не довольствуется своим положением, такова его природа. Простак стремится к познанию, ибо оно кажется ему легким делом. Учёный же, набив шишек на ухабистой дороге наук, жаждет простоты, поскольку убедился в тщетности своих стараний доискаться до истины.
Дюрер мысленно согласился с Бегаймом. Сколько лет он бьется над постижением гармонии при помощи счислений, и все напрасно. Фигуры, построенные по принципу математики, получаются безжизненными.
— Однако, следует ли из сказанного Вами, что нам должно отказаться от познания?— продудел Пиркгеймер, роняя подбородки на грудь.
— Вовсе нет! Сможете ли Вы, дорогой Вилибальд, или Вы Мастер, коего справедливо нарекли германским Аппеллесом, — каноник выразительно посмотрел на Дюрера.  — Сможете ли Вы пресытиться изысканными яствами от одного лишь взгляда на блюдо, ими наполненное?  Или же, что ещё забавное, сможете ли Вы пресытиться дивными дарами природы,  внимая рассказам счастливчиков, которым довелось вкусить оные?
— Понимаю Ваш намек, любезнейший Лоренц, —  ответил Мастер Дюрер, улыбаясь едва заметно. — Вы хотите сказать, что Лукиан жил в веке, изобиловавшем знаниями, потому и мог выказывать к сему сокровищу такое небрежение. Мы же, едва вкусили сладких плодов с древа познания и не ещё не в силах понять древнего насмешника, как голодный не в силах внять рассуждениям пресыщенного.
— Истинно так! К сему заключению приходим мы, взглянув на мрак невежества, окутывающий немецкие университеты. Вы только послушайте нынешних софистов:  чуждые изящной мудрости древних они мнят, будто для христианского народа нет ничего важнее, чем уяснить пути передачи первородного греха.
— Или же, — подхватил Пиркгеймер, — ответить на вопрос, можно ли будет есть и пить по воскресении плоти в пакибытии.
Залу огласил одобрительный смех: мастер Альбрехт хохотал, разбрасывая светлые кудри по плечам, Конрад Шварц обнажил крепкие зубы, Генрих вонзил нижнюю губу в усы и смеялся обоими крыльями изысканного носа, хозяин дома булькал всем телом, испытывая на прочность стул, а каноник Бегайм ограничился громким выхлопом кишечных газов.
— Но неужели мы обречены всю жизнь либо томиться жаждой познания, либо пресыщаться им до тошноты? — подхватил Генрих Нюрнбергский, когда хохот немного улегся. — Не учат ли древние умеренности во всем — в познании, в любви, в правлении? Не говорят ли об этом и светлейшие умы Италии. «Не терпеть нужды и не иметь излишка, не повелевать другими и не быть в подчинении — вот моя цель», писал Франциск Петрарка.
— Однако в той занимательной книжечке —  возразил Пиркгеймер, — Петрарка и отвечает себе от лица святого Августина: «Для того чтобы ни в чем не нуждаться, ты должен был бы стряхнуть с себя человеческое естество и стать Богом».

Последний багрянец сошёл с облаков, лезвие месяца прорезало бархатный полог вечернего неба, караул на городских стенах закончил перекличку, а члены Академии, как ещё именовали нюрнбергское «Общество Цельтиса», не замечали течения времени. Они горячо спорили, щеголяя эрудицией, цитируя на память обширные отрывки, соревнуясь в остроумии и подражая в красноречии классическим образцам.

—  «Вы смертные от многого отказываетесь не потому, что презираете вещь, а потому что теряете надежду достигнуть желаемого», — обличительно цитировал Пиркгеймер.
— На что Франциск, — возразил Генрих Шварц,  — дает разумный ответ: «Я не мечтаю стать Богом, стяжать бессмертие и охватить небо и землю; мне довольно людской славы, её я жажду и смертный сам, желаю лишь смертного».
— В самом деле,— поддержал Бегайм нюрнбергского дворянина, — если отвлечься от небесных сфер, коими я все же не настолько увлечен, чтобы позабыть о земном, и обратить взор на дела церковные и светские, то легко заметить источник всех пороков, а именно неумеренность. Отчего процветает невежество в науке благочестия? От того, что многие не знают меры в почитании реликвий. Один курфюрст Саксонский собрал их больше трех тысяч! Мыслимо ли это? Святыни нужны, они укрепляют в нас веру, однако безмерное почитание святынь разрушает оную. Отчего повсюду восстают крестьяне и водружают башмак там, где всегда развевались благородные стяги? Оттого, что князья сдирают с них не только одежду, но и то что под ней. Подати нужны, но необходима и мера. И швейцарские кантоны не отложились бы от Империи три года назад, если бы худые советчики не надоумили Императора посягнуть на древние вольности горцев. Мера во всем — вот, на чем утверждено благополучие народов!  
— А что думает об этом, — Мастер обратил взгляд кристальных глаз на Конрада, —  наш благородный гость, который сражается за матерь Церковь в землях столь далеких и диких, что мое воображение едва поспевает за слухами.
Бегайм и Пиркгеймер удивленно посмотрели на Дюрера. «Зачем же позорить гостя, —  укоризненно говорил их взгляд. — Он ведь привык орудовать мечем, а не языком».
Ливонский рыцарь встал из-за стола, прошелся по зале. Дюрер торжествовал: он в жизни не видел поступи благородней. Манеры курфюрстов казались  дешевым театром в сравнении с естественной хищностью орденского знаменосца. Шварц будто ехал верхом, он казался огромным, отчасти благодаря тени, которую его фигура, освещаемая пламенем свечей, отбрасывала на стену. Вдруг, он резко остановился, и, устремив на академиков пронзительный взор, произнес:
— Умеренность и впрямь нужна, тут я согласен с Вами, дорогой каноник и с тобой, любезный брат. Однако нужна она лишь в одном — в почитании чужих мнений, будь они высказаны древними или новыми авторами. Лукиан сказал глупость — к чему её обсуждать? Если он выразился изящно, давайте усвоим себе изысканную форму, и будем облекать в неё наши собственные мысли. Франциск Петрарка выглядит жалко: он и шага ступить не смеет, не спросив то Августина, то Цицерона, то Вергилия... Он превратил свой ум в ристалище, на котором один мудрец состязается с другим, а поражение терпит та голова, внутри которой происходят баталия. К чему это? Из древних я ценю лишь тех, кто не равнялся на предшественников, но смотрел своими глазами, чувствовал своим сердцем и думал своим умом.
— И о ком же вы ведете речь? — изумился Пиркгеймер.

В ответ прозвучала цитата на безупречном греческом:

Бой закипел врассыпную. Сражались бойцы в одиночку,
Вождь нападал на вождя. И первый Патрокл многомощный
Арелика ударил в то время, как он повернулся,
Острою пикой в бедро, насквозь его медью пробивши;
Кость раздробило копье; и ничком повалился на землю
Ареилик. Менелай же воинственный ранил Фоанта,
Грудь обнажившего возле щита, и члены расслабил.

Крестоносец декламировал, и с каждой строфой на лицах  слушателей все явственнее проступало удивление. Один лишь Шврац Нюрнбергский оставался равнодушным. Казалось, даже он испытывал некоторую неловкость. Когда брат закончил, он поспешил направить беседу в иное русло:
— Ты прекрасно читаешь Гомера, не спорю, — обратился он к Конраду. — Но повторю то, что говорил тебе и раньше: мне претит твоя страсть к битвам и кровопролитию. Гомер рисует нам картину неисчислимых бед, кои несет с собой война, особенно, если её затевают по столь ничтожному поводу как женщина, пусть и прекрасная Елена. Описания битв приводят тебя в восторг, возбуждают страсть, хотя истинное назначение их в том, чтобы сделать более зримым печальный конец военных подвигов.
— В тебе проснулся софист, дражайший брат! — усмехнулся Конрад, положив мощные ладони на дубовый стол.
—  Или ты подобно ведьме из Эндорской пещеры можешь вызвать из преисподней духов павших в боях троянцев? А может, ты, как Данте с Вергилием, нисходил в туда сам и беседовал с Гомером? Если так, то я умолкаю пред тобой.
— К чему насмехаться над моими сужденьями? Ты досадуешь на меня из-за того, что я не терплю кровожадных забав?
— Итак, с Гомером ты не сообщался. В таком случае, позволь поинтересоваться: какова основа твоего суждения о намерениях поэта? Как знать, может описание битв волновало его кровь не меньше, чем нынешнее рыцарство волнуют повествования о славном Парсифале, верном Роланде или храбром Зигфриде? А может, Гомер просто хотел поразвлечь своих слушателей и заработать на безбедную старость? Ну а если он вообще не заботился о том, что воспевать, лишь бы повествование звучало живо и пленяло воображение, что тогда? Отчего же избирать лишь то объяснение, которое тебе по душе? Не ссылайся на Гомера, просто скажи: мне, благородному Шварцу из Нюрнберга, противна война! И довольно сего. Ты воспеваешь умеренность, так прояви же её в толковании древних.
— Вы, судя по всему, испытываете неприязнь к сей добродетели? – попытался съязвить Бегайм, никак не ожидавший встретить в орденском знаменосце столь сильного соперника.
— Умеренность обольщает душу, — ответил Конрад небрежно. — К тому же, она порабощает нас Хроносу.
Все ждали продолжения, но Шварц в безмолвии перемещался по комнате, сложив руки на груди.
— Умеренность порабощает нас времени? — недоуменно переспросил Бегайм. — Мне довелось слышать множество парадоксов, однако сей весьма необычаен. Что до меня, то я, скромно следуя мудрости древней и новой, почитаю умеренность великой добродетелью, чтобы не сказать, — величайшей.
Конрад Шварц снял со стены массивные песочные часы, и с таинственным видом поднес их к столу. Некоторое время он молча стоял так, сжимая деревянный корпус между ладонями. Пламя свечи отражалось в стеклянной колбе,

Реклама
Реклама