Всё течёт, всё меняется. Только сверху это не очень заметно. То, что внизу делается: живность рождается и умирает, или своей смертью, или по своей глупости раньше срока, чёрному ворону давно неинтересно. С тех пор, как не стало друга сердца, время застыло, всё опостылело. Не осталось даже ненависти, жажды мести, ибо давным-давно все, кто надо, отмщены. Не только тот, кто повинен, а весь род его до седьмого колена. Долог век вещего ворона. Столько не живут. Только пара вековых деревьев, может, помнят его молодым. И его спутницу. Живой.
Долго сидел ворон на старом погосте, размышляя о тщете бытия, насколько мог позволить его мозг. Здесь покоится тот, кто по духу, по силе вровень ему – вещему ворону. Тот, с помощью которого он и осуществил свою кровную месть. Теперь все квиты. Дальше седьмого колена проклятье не действует. Что ж, теперь можно и на покой, как и схоронённый здесь чёрный шаман.
Морок
Мы с братом были погодками. Он всего на год старше, а так как девочки растут быстрее, со стороны казалось, что мы двойняшки.
Мама умерла при родах. Потому кроме нас у отца никого не было, больше он не женился. Началась война, не до этого было. Работа в колхозе занимала всё его время. У нас в то время и своя скотина была, небольшое, но всё же хозяйство. Вся домашние тяготы легли на плечи дяди, брата отца. Он и готовил, и стирал, всю домашнюю работу делал. Мы гоняли скот на пастбище, вечером оттуда приводили – вот собственно и всё. Остальное время играли. Игры были мальчиковые. Девочек-то вблизи не видела. В те времена большинство людей жили по хуторам, вдалеке друг от друга.
Брат научил меня лазать по деревьям, стрелять из рогатки. Вместе ходили в соседний хутор драться. С переменным успехом. Бывало, приходили битыми, но и мы сдачи давали. Взрослые не обращали внимания на наши вечные синяки и ссадины. Главное, мы сыты, одеты, здоровы, а там, как бог даст.
Недолго длилась эта сытая, беззаботная наша жизнь. Хоть война была далека от нас, за год стёрлись расстояния, и она вошла в каждый дом. Люди с голодухи начали угонять скот. Сам председатель колхоза был в доле. Затем велено было всем платить военный налог – деньгами. А в колхозе работали почти даром. Не полагалась колхозникам зарплата, у них даже паспортов не было. Чтоб рабы не умерли с голоду, платили трудоднями. Это – так называемая натуральная оплата. Платили обычно маслом. И чем, спрашивается, платить военный налог, если бумажных денег эти люди никогда и не видели? За отказ платить давали срок. У Сталина не забалуешь.
Потому мы вынуждены были уехать из хутора в деревню, где отец устроился дворником в школу. Ну, как дворник – он и истопник, и уборщик, и охранник в одном лице.
К тому времени к нам привезли девочку постарше – мою сводную сестру. Первая жена отца ушла с ребёнком к другому. У неё родились ещё дети. Начался голод. Многие отдавали детей более зажиточным родственникам или в детские дома, где они хоть с голоду не умрут.
Трудный переезд на санях. Нас привязали к саням, но я умудрилась несколько раз выскользнуть оттуда. Оставшуюся живность взяли с собой, да они всё рвались назад в своё стойло. Никто не хотел на чужбину, нужда заставила.
Заселились в какой-то старый пустовавший дом. Как потом оказалось, не зря он пустовал… Нашёлся и хлев для скотины.
Вскоре беда постучалась в наш дом. Ночевал какой-то мужик, в голод часто люди так ходили по домам, просились на ночлег. Мы не отказали. Мужик пару раз сходил на улицу по нужде. Потом говорит: «Из вашего хлева дым вроде идёт». Отец с дядей выбежали на улицу – а там уже всё горит. Спасли только одну корову, остальные угорели в дыму.
С этого всё и началось. Может, и выжили бы с одной коровой, но начался другой мор. Вначале заболела сестра. Какая-то странная болезнь – она ест всё подряд и никак насытиться не может. Взгляд дикий и аппетит волчий. Как говорится, на неё не напасёшься. Может, и выкормили бы. Но было и другое, что-то непонятное.
Началось с того, что по крыше начали бегать. Бывало, и в дверь ломились. Откроешь дверь – а там никого… Дом-то старый, толком не утеплённый. А в войну зимы были особенно лютыми. Да и дров мало. Вот сидишь с лучиной вечером – темно, холодно, голодно, только ветер воет и в животе урчит. Тут начинается невидимая беготня, одновременно беснования сестры. К тому времени она начала выть, подвывать в унисон с ветром. Наверное, жрать хотела, да нечего. В темноте у неё глаза светились каким-то нереальным светом. Глаза светятся обычно от счастья или от ненависти, от какого-то чувства. Тёплым светом. А у неё они просто горели, а взгляд был пустой, безжизненный.
Кроватей отдельных не было. Спали по нарам. Я с сестрой, братец в ногах у отца. Под конец я стала спать с дядей. Ибо с сестрой было невозможно спать. У неё всё тело горело, пылало. Она сама металась, выла. Как только начинают бегать, суетиться наверху, так она начинала своё «представление».
Затем заболел дядя. Как-то быстро он сгорел. А может, с голоду умер. Почему к деревенскому фельдшеру не обращались? Или посчитали, что это не обычная болезнь, не от природы, а от лукавого?
Вскоре и отцу стало плохо. Тут уж стало не до военного налога. Навсегда остался в памяти тот зимний вечер, плавно перетёкший в ночь. Как обычно, холодно, голодно, темно и страшно. Бег по крыше усилился. Там реально бесновались – топали, бегали, будто в хороводе кружились. Кричит сестра, стонет отец, мы с братом на дядиной наре под ветхим одеялом прячемся. Дрожим то ли от холода, то ли от страха. Видимо, некому было топить печь. «Если не от голода, то от холода умрём», - шепчемся с братом.
Наши шумные игры давно забылись. Суровая военная жизнь вмиг заставила мыслить по-взрослому. Мы уже знали, что такое смерть. Отец был коммунистом. О вере в загробную жизнь и речи быть не могло. Но что-то нереальное витало вокруг нас, что мы могли бы ему возразить.
Вдруг слышим, как сестра резко визгнула, как будто кто-то невидимый её ужалил. Было страшно, к тому же темно, но любопытство сильнее. Мы высунули головы из-под одеяла… Тут сестра снова подала голос. Резко выгнулась, взметнулась, будто кто-то тянул её вверх. Те, кто наверху сильно зашумели, даже заголосили. Мне казалось, что даже хихикали. Сестра начала визжать, извиваться. А ведь было так темно, что мы друг друга не видели… Потом до меня дошло, что она вся светится. Как будто тлеет. Это было видно сквозь одеяло, одежду. Может, одеяло она скинула. Всё это время отец не подавал признаков жизни, даже стонать перестал. Уснул или его отрубили, не знаю.
Вдруг всё затихло. Даже наверху. Мы, наверное, уснули.
Проснулись от того, как какие-то люди ходили по дому. Сказали, что мы скоро уедем обратно в хутор. Кто-то заподозрил неладное и решил проведать бедолаг, или отец всё же кого-то позвал. Хотя наверняка с работы пришли, ведь отец слёг, и дым из печной трубы не шёл. Всё же дело было к весне, потому мы не замёрзли насмерть.
Сестру накрыли белой простыней. Мы не стали ни о чём спрашивать, и так было понятно, что она уже неживая. Когда уносили, случайно спала простыня, я в ужасе отскочила – сестра была абсолютно чёрная с такими же чёрными глазницами и приоткрытым чёрным ртом. Это видение преследовало меня всю жизнь. Она как будто заживо сгорела.
Как унесли сестру, кто-то затопил печь, нас накормили. В ту ночь было непривычно тихо. Ни шороха, ни шёпота, ни топота. Как будто вся шумная нечисть, сделав своё чёрное дело, удалилась по своим делам. Троих, оказалось, достаточно, нас с братом оставили на потом. Как потом узнали, этот дом неспроста пустовал. Люди обходили его стороной. Только голод и холод заставлял ходоков переступить его порог. За один-два дня морок их не брал. А двоих взрослых и сестру сводную, которая была намного старше нас, они достали, уволокли с собой.
Кладбище роднее, чем отчий дом
Дома в нашем старом хуторе отцу стало ещё хуже. Он позвал нескольких своих родственников, распорядился заранее выкопать яму, заказать гроб, попросил похоронить его по-человечески. Наверное, что-то им дал, за посмертное спасибо вряд ли кто согласился.
Ведь это происходило в якутской деревне, далеко на Севере, где существуют свои традиции, в основном, табу. Хоронили вполне по-христиански, но были некоторые нюансы. Много чего было нельзя. Были неписаные правила, касающиеся всего загробного. Якуты жутко боятся покойников, всего, что связано со смертью. Всё, чего коснулась смерть, считается «грязным». После похорон до сороковины нельзя, например, рыбачить, охотиться. Если вдруг кто посмеет порыбачить, это озеро считается «грязным», осквернённым, что даже рыба дохнет. По истечении трёх лет на могилу не ходят. Возбраняется даже упоминание имени покойного. Нельзя держать на виду портрет усопшего. Хотя в то время и фотографий-то не было. Фотографироваться можно, но считалось, что это чревато. Тень – она одна, за тобой до могилы следует. Отражение тоже как бы тень. Нельзя своё отражение выставлять напоказ. Потому отца я смутно помню, а мать не могу помнить, ибо она, родив меня, умерла сразу.
Не знаю, чем умаслил, как уговорил отец тех людей действовать наперекор этим правилам, но они своё слово сдержали. Нельзя заранее готовить одежду для новорождённого, а копать заранее могилу – это уму непостижимо. Но времена были страшные. Это большая удача, что умираешь с осознанием того, что тебя похоронят, как следует. Многих умерших от голода хоронили вместе. Всё же хоронили, ибо незахороненный превращается в демона – в это они свято верили.
Недалеко от нас было захоронение одного шамана, со слов отца, нашего родственника. Люди мимо проходить боялись. И не зря. «Старец» время от времени давал о себе знать. Звук ударов в шаманский бубен слышали не только мы. Глухие удары на всю округу предвещали о скорой смерти. Потом гадай – кого именно не досчитаемся поутру.
Яма для могилы была готова. Когда роят яму на Севере, даже летом натыкаются на мёрзлый слой. Чтоб оттаяла вечная мерзлота, жгут костры. Отец пару раз сходил посмотреть на свою могилу. Мы же с братом туда каждый день
Долго сидел ворон на старом погосте, размышляя о тщете бытия, насколько мог позволить его мозг. Здесь покоится тот, кто по духу, по силе вровень ему – вещему ворону. Тот, с помощью которого он и осуществил свою кровную месть. Теперь все квиты. Дальше седьмого колена проклятье не действует. Что ж, теперь можно и на покой, как и схоронённый здесь чёрный шаман.