даже меньшего или равного роста, он всё равно удивительным образом ухитрялся смотреть как-то снизу тихо испытующим и участливо отстранённым взглядом.
После смерти Лидии Михайловны прошло шесть лет. Погожим июньским днём Пётр Антонович остановился пред душисто и пышно отцветавшим кустом жасмина:
- Вот и отцвёл, как хорошо цвёл… А зачем цвёл? Всё пройдёт…
По странной прихоти своевольной мысли Петр Антонович и себя сблизил и приравнял к этому отцветавшему жасмину, и оттого Петру Антоновичу стало по-особенному чудно грустно и покойно. Поднимаясь ступенями, Пётр Антонович вдруг почувствовал, что его разворачивает и опрокидывает куда-то вбок и навзничь, попробовал было выровняться и подставить ногу, но нога, в одночасье став ватной и непослушной, неловко подвернулась, и Пётр Антонович тяжко рухнул…
Очнулся он уже в палате: суетились медсестра и санитарка, Петру же Антоновичу отчего-то стало беззаботно смешно и весело; он попробовал заверить их, что не нужно заботиться, что это излишне, что всё и так хорошо, но из его гортани раздавались лишь нечленораздельные, страшные, клокочущие звуки, которые впрочем самому Петру Антоновичу казались вполне вразумительными и ясными, и оттого он начал сердиться, что не слушают и не понимают… Через некоторое время появилась его добрая соседка Дашет Петровна. Врач, род опрятного гельвеция с беспощадным лицом, напрямую сообщил ей, что её сосед очень плох, что надежды нет, что после такого инсульта… и прочая, и прочая.
- Что за вздор, разве можно, что бы он говорил э́то обо мне?..- подумал Пётр Антонович, по привычке всех живущих он никак не мог представить себе близость последней минуты.
- Нет, должно быть он что-то напутал, и говорит э́то о ком-то другом,- совершенно успокоившись этой своей догадкой, Пётр Антонович впал в болезненную дрёму, которую ещё именуют бесчувственностью. Время от времени, очнувшись от этой дрёмы, он приходил в себя и всякий раз удивлялся - настолько чудно′ и ново казалось ему всё вокруг. Каждый раз, будто впервые, он жадно всматривался в то, что прежде казалось обыденным, малопримечательным и нестоящим его внимания, но только сейчас и здесь он понял, что это обыденное и малопримечательное и есть то настоящее, то, что единственно достойно внимания и восхищённого милования,- и оттого это вновь открытое настоящее получило в его глазах неожиданно новое содержание и значимость: садился ли за окном воробей на дряхлый ствол ясеня, играло ли солнце на высоком потолке причудливым и зыбким бликом, отражаясь от уличной лужи - всё это приводило чувства Петра Антоновича в какое-то грустное, и оттого по-особому сладостное и тихо умиротворённое, состояние. Напротив же, то, что ценится и в почёте меж людей, что имеет хождение в ежедневном обиходе людского разума: общепринятые и передаваемые из поколения в поколение их понятия, суеверные соображения, пристрастные толки, хвальбы и почести, казались теперь бедному Петру Антоновичу что-то слишком непонятными, удивительно путанными, пугающе странными, надуманными придумками; высказалась ли санитарка о Петре Антоновиче, что, дескать, чем больше сейчас и здесь он отмучается, тем сильнее очиститься его душа, и тем больше ему проститься - Пётр Антонович уже с удивлением мыслил, что это неправда, что он не чувствует страдания (разве что дурной запах холодной прорезиненной клеёнки под его простынёю), и откуда ей знать, чиста или грязна его душа, и откуда она, эта уверенность, будто боль и страдание способны что-либо искупить, и зачем это благоговейное обожествление мучений плоти, и что значат эти её с самоуверенной значимостью слова о душе - будто душа это половая тряпка в её руках, о которой она определённо знает всё и со знанием дела может говорить о ней всё, что ни вздумается. И есть ли душа вообще? И зачем Бог – страдание?.. И так было во всём, и это-то всё - больше всего раздражало и докучало Петру Антоновичу…
Вскоре по вызову приехали дочери, они сменили сидевшую с отцом Дашет Петровну, однако Петру Антоновичу показалось, что его секретарь ухаживала за ним с большим сердечным участием и сопереживанием,- дочери манипулятивно, кажется, делали то же и так же, но будто с одолжением: в их фигурах, словах, глазах читалось, что они оказывают важную услугу отцу, что им тяжело и неприятно исполнять это обязательство дочернего долга, но, именно подчиняясь долгу, они будут терпеливы и великодушны и исполнят всё то, что от них требуется; дочери были холодны, и эта холодность пугала страдающего Петра Антоновича. Лишь однажды, когда появился в палате какой-то молчаливый представительный мужчина с изящным кожаным портфельчиком, дочери стали предупредительно ласковы и внимательны: Евгения, просунув руку глубоко под подушку, мягко чуть приподняла голову отца и, зажав в его руке авторучку, что-то быстро черканула внизу подставленного стандартного листа писчей бумаги; но как только представительный мужчина удалился, дочери, вновь приняв роль показной жертвенности, стали холодны и затеяли меж собой непонятный и неприятный разговор о каких-то деньгах.
На следующий день, когда в палате возле несчастного Петра Антоновича никого не было, к нему пришла Дашет Петровна. По обыкновению рассказывая новости (эта болтовня успокаивала Петра Антоновича и была ему по-особому приятна), она обмолвилась, что, верно, правильно, что продали его квартиру, что Петру Антоновичу нужен постоянный уход, что он неизменно поправится и что только жаль терять его из виду:
- Столько лет в добром соседстве прожили рядом,- с грустным добродушием добавила она.
Только сейчас Пётр Антонович понял значение вчерашнего представительного мужчины с кожаным портфельчиком и той бумаги, под которой он якобы подписался. Обида, горькая, никогда до того не знаемая, обида, страшным спазмом исказила лицо Петра Антоновича; жилы натянулись, губы в мучительной гримасе перекосились куда-то вбок, брови плаксиво искривились, из глаз брызнули слёзы, рука, а после и всё тело начали непроизвольно мелко дрожать,- Пётр Антонович хотел ещё подняться и что-то выговорить, выговорить свою обиду, всего себя, но вместо того получилось лишь слабое, непроизвольно-дурное мычание.
- Батюшки, да что это? Что с тобой?.. Да ты никак не знал?.. Ох, Господи, дурында я...- только и успела испуганно вымолвить добрая Дашет Петровна.
Но Пётр Антонович уже не слушал, его душило бессильное рыдание, как в детстве - взахлёб, до изнеможения, до икоты и судорог. Тут в палату вошла Неля, увидав отца, она быстро и громко крикнула медсестру,- засуетились и забегали люди, но бедный Пётр Антонович уже не видел того...
Он прожил ещё три дня, в последнюю ночь его земной жизни ему приснился чудный сон: будто он, одетый в шорты и белую панамку мальчик, бегая с ребятнёй во дворе восьмиквартирного старого дома, останавливается перед открытым окном, откуда доносится голос мамы, занятой делом и напевающей какую-то милую, навек запавшую в душу песенку. Неизъяснимое желание материнской любви и благоговейная радость ожидания овладевают его душой:
- Мама, ты меня любишь? – кричит Петенька.
- Конечно люблю, моё солнышко, - прозвучало в ответ.
*В.А.Гиляровский "Москва и Москвичи"
*muet – (фр.) немой, молчаливый
| Помогли сайту Реклама Праздники |