приходило. Потом возникла из сумерек и снова пропала Машка, затем Анжелика, после Градская. И Краевскому не только осточертели все на свете бабы, ему не только осточертела на этом свете жить – ему все осточертело!
Тем временем, Анжелика не прекращала поисков затерявшегося в городских дебрях Краевского, которого очень жалела, она может всю жизнь его жалела, может и любила его по-своему, по-анжеликиному, которой надо было кого-нибудь жалеть, любить, может она без любви и жалости жить не могла...
Итак, Анжелика искала Краевского, Краевский вспоминал Анжелику, и, несмотря на то, что Градский успокоил ее на некоторое время – окончательно успокоиться Лика так и не могла...
ГРАДСКИЕ
Градская исчезла, но не надолго. Ей более не хотелось продолжать поиски новой, красивой жизни. Она хотела лишь прекратить всяческие отношения со своей старой, ставшей неожиданно скучной жизнью, которой, казалось, не будет конца...
И тогда Градский, раз они снова встретились и надо было поговорить, сказать хоть что-нибудь друг другу, выговориться, наконец. Он вынужден был сказать. Он не мог не сказать, был не в силах, точно так же, как не в силах был говорить, потому что это было несвоевременно, это было опасно, трудно, рискованно и справедливо, и только ненормальный стал бы разрушать последний мостик, готовый обрушиться в любой момент. И только трус не посмел бы так рискнуть, не вышиб бы этот проклятый – как его там? – табурет из-под своих ног, и из-под ног единственного в мире существа, статуи, ставшей Галатеей, и Галатеи, снова превратившейся в статую, которая могла разлететься теперь на тысячу кусков – или нет, теперь она могла превратиться в глыбу, в породу, в нечто нерукотворное, и только последний трус, а не Градский, не рискнул бы разнести собственное свое творение, собственной лохматой звериной башкой...
Поэтому Градский сказал: – Если ты так долго цеплялась и цепляешься – нет, не за свое благополучие, ты цепляешься за то, что тебе хотелось бы назвать своей честью, благородством – так и цепляйся на здоровье, продолжай себе цепляться, да покрепче, а руки разжать ты всегда успеешь. Ты, по сути дела, ручки давным-давно не только разжала – ты их опустила и спрятала за спину, будто ты не моя жена, а нашкодившая недозрелая самка. Но раз ты все время цеплялась за то, чего нет, то есть, конечно, есть, но теперь, думаю, у т е б я этого нет, во всяком случае, в твоем укромном закутке, – так и цепляйся себе, продолжай цепляться, а не то уцепишься и вовсе за какую-нибудь падаль. Но ты все равно в нее вляпаешься, в эту бесполезную уверенность, что все произойдет само собой, без твоего и моего участия. Но только ты не обольщайся. Ты сама себя заведешь в эту лужу, и очухаешься только после того, как начнешь пускать пузыри. Вот тебе и приходится цепляться за этот твой, якобы, долг – не известно только перед кем – но делаешь ты все наоборот. Ты делаешь, что и полагается делать в таких случаях, то есть делать вид, будто сама себе не врешь, и самой в это верить. Но сама ты ни во что уже не веришь, вот тебе и приходится цепляться неизвестно за что, поступаешь ты как маленькая и мстительная тварь – пусть даже самая распоследняя тварь тоже Божье создание, перед которым я чувствую себя обязанным, которое люблю и с этим ничего не поделаешь – вот такая ты на самом деле тварь. А теперь ты можешь уйти или говорить. Иди или говори – мне одинаково неприятно, вернее одинаково безразлично то и другое.
Но Градская ничего говорить не стала, она стала ждать – не скажет ли Градский еще что-нибудь. Во всех случаях имело смысл послушать, а то потом ничего и не сделаешь на свой лад, надо знать – чего Градский добивается.
А Градский, казалось, надолго замолчал. Тогда она ничего не стала говорить не подумав и второпях – это в ее правила не входило. Она ушла, что, в сущности, было равносильно тому, если бы она сказала что-либо неприятное, но что-нибудь неприятное она сейчас сказать не могла, зато молчание, конечно, один из самых длинных путей к тому, что бы извести человека, но этот путь и самый надежный.
Градский поморщился – ничего другого он и не ожидал...
СЧАСТЛИВЫЙ КРАЕВСКИЙ
Краевский проснулся с ощущением счастья. С утра ему выдали халат с карманами. Халат был синий, воротник голубой в синих цветочках, тапочки, в которых он вчера прибыл на отделение – тоже оказались синими, – начался сине-голубой период в его творческой биографии, казалось, были исчерпаны все ресурсы, но вот наступил голубой период, Краевский превратился в натурального психа и ему по этой причине стало легко на душе.
Слева от него спал толстый мальчик, забравшись под матрац и накрыв одеялом голову – ему все время мешали спать, рядом стонал и разговаривал почти совсем глухой и слепой старик, а прямо в дверном проеме без дверей психи давали утренний концерт. Краевский окончательно проснулся и не без удовольствия посмотрел все три номера программы, прежде чем напяливать халат и тапочки, и куда-нибудь идти. Выступал Эдик Вертуховский из Одессы и это надо было видеть. После цыганочки с выходом из-за угла последовал индийский танец живота – роль набедренной повязки выполняли два связанных полотенца, танец живота пополам с «семь сорок». При этом Эдик держал себя за грудь, как за лацканы пиджака, и можете быть уверены – ему было за что держаться. Один из аккомпаниаторов стучал по столу двумя короткими щепками – контрабандный товар! – другой включал и выключал воду в умывальнике, остальные дули кто во что горазд. Затем последовал номер «дрессированный мальчик», гвоздь Эдикова репертуара, гвоздь довольно ржавый, так как голосок у Вертуховского громкий, хриплый, а зубов у Эдика совсем нет, кроме двух передних, которыми он грыз орехи. Тем не менее, облаченный в полосатую пижаму и со спрятанными за спиной руками, Эдик и впрямь напоминал дрессированного мальчика, большого, толстого и без зубов...
Написал Маяковский, читает Вертуховский! – прорычал этот псих, – стихи о советском паспорте! Никогда не забыть Краевскому этот потрясающий номер, эту декламацию, это завывание между строфами, эти аплодисменты, овации и тот экстаз, что приводил в восторг сердца и души родных советских идиотов... Никогда не забыть ему этого номера, так часто повторяемого на «бис» в стенах сумасшедшего дома, что главный врач сказал, что Вертуховскому родом из Одессы никогда не увидать родных берегов и он, как моряк, как летучий, знаете ли, голландец, будет вечно исполнять свой ударный танец, читать ударные стихи о навеки утраченном им документе, подтверждающем, что он самый что ни на есть гражданин СССР – правда, форменный идиот. Иногда, в качестве исключения, его водили голосовать в сопровождении медсестер и санитаров. Эдик был старожилом отделения, гвоздем программы всех музыкально-танцевальных вечеров, гвоздем толстым и всеми любимым, кроме того – настоящим идиотом без изъяна...
К сожалению, а может быть к счастью, натуральных хроников здесь оказалось немного. Так что, Краевскому не очень повезло. Кругом одни алкоголики, и он снова оказался в своей компании, многие и впрямь были его знакомыми. А когда он размотал свой четвертак, то есть проявил неслыханную по местным понятиям щедрость, когда его разыскала Анжелика и передачи пошли и через дверь, и через окно, и из рук сестер милосердия, (да снизойдет и на вас милосердие, психушки в белых халатах), Краевскому стало тяжеловато ото всех свалившихся на его голову благ! Он никогда не встречал столько нормальных людей, собранных вместе под одной крышей. Он понял, что он и только он есть настоящий псих, псих по призванию, но никогда его не признают форменным психом, потому что глотка у него луженая, голова работает как электробритва «ремингтон», и его скоро выгонят на волю, чтобы он не портил настоящих больных, а всех прочих он уже перепортил, вселив в них непоколебимую уверенность, что завтра будет лучше, чем вчера, хотя сам этой уверенности не имел, то есть как всегда сомневался. Он приобрел много новых друзей, адресов, телефонов. Каждый вечер он пребывал в пьяных грезах, под вентилятором курились дымы анаши – лучшего кашкарского плана, – индийский чифир журчал, как маленький Везувий под присмотром дежурной сестры. И Краевский, казалось, засыпал и только гитара выдавала его истинное состояние вздрагиванием тертых, забубенных, петербургских струн... Краевского неплохо подлечили в этом санатории мятущихся душ в синих халатах, а его синие джинсы весьма гармонировали, с его прошлым, настоящим и будущим, ибо сине-голубой период продолжался...
ГРАДСКАЯ Л.
Теперь, после дней и ночей растерянности, после стольких лет, как будто, счастья, после охов да ахов родни, все, казалось, было кончено. Она вырвалась на свободу, а Градский как бы взвыл от боли. Градский – человек слабохарактерный. И голова у него забита всегда не тем, чем надо. Но если ты поняла, почувствовала его слабость – это, как ни крути, в твою пользу. Градский все делал не по-людски, любил ее, когда давно следовало послать подальше эту задаваку – им же выращенную, выпестованную паразитку – вот незадача! А если он говорит, что любит ее, вместо того, чтобы заняться своими делами, а про нее на некоторое время забыть, то пускай себе мучается! Мужчина должен заниматься делом, а он, видишь ли – страдает! И нет более ничего удивительного в том, что она может быть любимой – да и зачем тогда этот самый Градский?
Однако она была снисходительна, она научилась быть снисходительной к этому никудышному Градскому со всеми его проблемами. Теперь его достоинства сводились к нулю, все недостатки возводились в степень, как и ее достоинства, с таким опозданием ставшие для Градского очевидными.
Не ясно – где раньше были его глаза, зачем он всегда лез в драку – иначе ему не пришлось бы ловить рыбу в такое неподходящее время. Случись все раньше – она бы давно его бросила. И откуда ей знать, что ничем он не запятнал своего достоинства, ни с какими органами не сотрудничал, а только огрызался и бесился, как пес в жару.
Впрочем, это не совсем так. Она всегда его любила, пока не выяснилось, что она, Градская, гораздо лучше, чем сама раньше считала. Но для этого Градскому было необходимо стать, показаться хуже, чем можно было предположить, что он и проделал с блеском, вернее это сделали за него. Иначе ей и не понять бы, насколько она хороша.
Он, Градский, всю жизнь водился и продолжает водиться с людьми вроде Краевского, а Краевский... Краевский – это сплошь заморочки, задвиги и нет слов, чтобы выразить, что это за человек. Лучше бы Градский и не был доцентом, доцент – это человек, а Градский – это одни неприятности, Градский все жилы из тебя вытянет своими проблемами и то, что он все же доцент – наверно плохо. Лучше ему доцентом не быть, а то Градской, знаете ли, теперь непросто быть страдающей, благородной, простившей и только одного и ждать – когда лопнет ее терпение, точнее – когда ему позволительно будет лопнуть?
Ей легче не чувствовать себя дрянью, когда он вытворяет что-нибудь или ловит рыбу в неподобающем месте, или его увольняют с работы, или пьет и несет ахинею, рассказывает, говорит, говорит без конца. Этот беспомощный, надломленный Градский
Помогли сайту Реклама Праздники |