дела. Может быть, так ему будет легче? Или им обоим будет легче...
Нет, она хотела побыть одна в загородном доме... Или нет – она должна была собрать вещи, все привести в порядок...
Вот только совесть – это больнее всего. А может быть больнее всего – это просто сидеть, это просто стоять, уронив руки и волосы, и ничего не делать? Ну почему все начиналось именно так: амфитеатр площади, свет иллюминации, а Кировский напоминал длинный проход в зрительном зале – блестящие ложи витрин, свет ночных фонарей и колыхание первых алых трамваев...
. . . . . . .
...уборщицы выметали брошенные билеты и обертки от карамели. Здесь было все: праздная толпа растекающаяся по Большому проспекту после кино – веселая, неравнодушная до зрелищ. Пахло духами и табаком, дезодорантом и кожей, вином и сиренью... здесь был проспект, кафе, фойе кинотеатра, полумрак зрительного зала, духота балкона, выставки картин плохих и не очень плохих художников на втором этаже. Была мастерская во дворе узкая как коридор, заваленная афишами и банками краски – это считалось работой. И та мазня, которой он слегка разнообразил фасад этого сумасшедшего дома, считалась работой. Это было творчество свободное от критики – Боже! – чего только он не вытворял! – авторитет его рос, но отнюдь не зарплата.
Девушка приходила к нему посмотреть бесплатно кинофильмы. Иногда он угощал ее вином – красным вином, дешевым и кислым. Он не знал где она жила, она нигде и не жила – ей негде было жить – ее адрес не дом и не улица, а целый Советский Союз. Летом она спала на столе в мастерской, а когда совсем кончались деньги они крали цветы с городских клумб и продавали их на рынке, и им не было стыдно – они были слишком молоды и не понимали, что воровать – стыдно; они расстались с наступлением холодов. Теперь, когда над «Стерегущим» кружится и падает Бог знает которая по счету осень, ему все еще не стыдно.
. . . . . . .
Она решила уйти ничего ему не сказав, а теперь она ничего и не смогла бы ему сказать, и если бы не палата, не все эти достижения медицины вокруг, то можно подумать, что ничего и не было – ни их романа, ничего... Но зачем он все-таки вернулся, зачем они на мгновение встретились на шоссе? Чтобы ей никогда не избавиться, никогда? От чего?
. . . . . . .
Не бывает стыдно за то, чего не понимаешь. Иногда тебя обманывают, и даже если непонятно как именно тебя обманули – как-то досадно становится, и он вспомнил это чувство досады... В шестьдесят третьем они с мамой стояли в очереди за хлебом. Это были «временные перебои» и они стояли в очереди за хлебом, временной, но очень длинной. А в Ленинграде была осень, и было наводнение. Они все стояли и стояли. – Мама! Наводнение скоро кончится! – но мало давали в руки этого хлеба. Кончилось наводнение. Не посмотрел на поднявшуюся Неву... Двумя годами раньше поднялись цены на продукты и на все, что получше, и мама вздыхала на кухне.
И после поднимались и падали цены всякий раз на все хорошее и нужное, а падали на всякую дрянь. И объясняли эту гадость всегда по разному – просто с толку сбивало.
Вероятно, главное верить в справедливость... Снова обещают повышение цен на все, кроме совести. Тебе говорят: – Где твоя совесть? – Вот она, недорого стоит и никому не нужна.
Но все-таки есть, не может не быть на свете справедливости. И всякий раз он думал об этом, – чтобы ни случилось, – болен был, измучен, пьян – всегда, когда становилось плохо, он думал, что не может не быть справедливости, как и совести не может не быть, вообще не быть. И если совесть это боль, от которой хочется не избавиться, но от которой хочется умереть, если тебе суждено умереть и все равно не избавиться, не расстаться с ней, не отдать никому, то – что тогда делать? Как смириться, погибнуть, уйти навсегда?
. . . . . . .
Четвертые сутки она ждала когда все это кончится, пока не поняла, что никогда э т о не кончится и она без э т о г о все равно ничего не сможет, не то чтобы она ничего не сможет делать и жить, а то что о н а не сможет жить, и н и ч е г о с этим н е д е л а т ь. И все это иллюзия, и она сама – тоже иллюзия, и все что у нее было...
. . . . . . .
А роман – это иллюзия совершенства, оптический обман, или роман – когда ничего не возможно сочинить, придумать – но внимать, вслушиваться, петь и чудить как пьяный слепой органист, окрашивая все вокруг в цвета мятежа, пожара, удачи. Роман – круговорот нелепого совершенства калейдоскопа...
. . . . . . .
Он открыл глаза и смотрел на нее, смотрел как на возвращенный мир. Он смотрел как всегда, как на мир возвращенный ему и, вероятно, возвращенный напрасно. – Проклятый! – закричала она, – что же ты не умер, проклятый?
. . . . . . .
. . . . . . .
Что будет? А ничего. Приезжает Краевский из Восточной Германии, где его на минуточку пригрели, жаль ненадолго...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
СНОВА КРАЕВСКИЙ
продолжение повествования
Краевский пил правильное пиво. О том, что оно именно правильное, сообщали пестрящие надписями крыша и паруса палатки, или, если желаете, кафе... Так и написано – правильное пиво! Не сообщалось только почему.
Два еврея за соседним столиком жаловались дружка дружке на то, как их угнетали при советской власти, как им не давали говорить, хотя, глядя на их рожи и не подумаешь, что их угнетали. Может это и хорошо, что им не давали говорить, а может и не очень, ведь ничего другого они, вероятно, делать не умеют. Скорее эти два слюнявых «литегатора» способны сесть голой задницей в дерьмо – лишь бы за это им чего-нибудь дали. Градский еще не пришел и, следовательно, не мог разъяснить больным на голову интеллигентам азы демократии, даром, что лексикон у него тяжелый, несмотря на то, что профессор, или именно поэтому...
Однако за соседним столиком не унимались. Тот, что послюнявее все, наваливался на собеседника, а собеседник отвечал ему: «да-да!». Оказывается, беднягу больше всех угнетал дворник, алкоголик и возомнивший о себе хам, который по праздникам надевал пиджак с орденами – для куражу, разумеется, чтобы лишний раз унизить интеллигентного человека, ведь он, интеллигентный человек, к счастью не воевал и вообще ненавидит войну, военных, а дворников презирает за пьянство.
Плешивый, да к тому же и картавый его собеседник, то и дело повторявший «да-да!», видимо устал повторяться и решил поведать и о своих неожиданно возникших трудностях. На прошлой неделе над ним издевался редактор некоего издательства, утверждал, что писать он не умеет, хотя и топчется во всех приемных. Так что печатать ахинею, «созданную» плешивым видимо не от большого ума, редактор не станет ни под каким видом, а если ему так уж не терпится получить какой ни на есть гонорар, то пусть попытается заработать его честно, при помощи лопаты и дворницкой метлы, – кстати, в издательстве должность дворника пока никем не занята, сами подметают...
Вот так за одним столиком сошлись две родственных души, братья, так сказать, по крови и непреодолимой любви ко всякого рода дармовщине!
Однако, плешивый любимец, а может любитель муз – так просто не сдастся, «наши» люди пообещали ему помощь из фонда Сореса, что-то около тысячи «зеленых», а у него есть знакомство в типографии, и он еще кое-что покажет этим националистам, фашистам и патриотам вместе взятым... еще и христиане воду мутят – не все, а те которые православные – он бы их со всеми ихними крестными ходами да нравоучениями... Он еще напишет!
– Еще бы! – подумал Краевский, – как бы задницу себе не отсидел пока будет сочинительством заниматься. Еще он подумал, что теперь можно издать любую галиматью – сто баксов и ты писатель! Поди докажи, что не так!
Правда никто это говно не читает – все больше картинки рассматривают, лучше с голыми бабами, а кому и юношу томного подавай, тоже, разумеется, с гениталиями... Градский тоже такого мнения. Правда, Градский теперь – не тот Градский, что двадцать лет назад. Да и Краевский не тот...
За соседним столиком перестали словоблудить – похоже, пиво у них кончилось. Служенье музам ведь не терпит суеты! Теперь им придется идти клянчить денег.
– Определенно придется, – решил Краевский и подозвал размалеванную бабу, как ему показалось без дела стоящую за стойкой, велел принести бутербродов и пива, потому что ждал Градского, тогда как за соседним столиком залопотали, и повеяло оттуда унынием.
Он не слишком прислушивался к разговору двух классических идиотов, как сказал бы Градский, покоробило его совсем другое. Пусть даже сам он крестился, как однажды пошутил его друг, в возрасте Христа – может быть для него тогда своя Голгофа настала.
Краевский вдруг вспомнил одну историю, и историю прямо скажем не симпатичную. А история эта вот какая. Настоятелем одного из православных приходов был назначен уволенный из органов мент. Прежнего настоятеля вышвырнули, как бы там прихожане не протестовали. Ну, назначили – стало быть рукоположен был блюститель порядка! Вот он и завел в приходе ментовские порядки. Все кружки, ящики для пожертвований опечатал и под ключ! Кассу церковную тоже не забыл к рукам прибрать. А дальше началась и вовсе карусель. Нализавшись вина, например, любил «иерей» пошутить с амвона пакостно. Помнил мусор поганый, чему его жизнь за проволокой учила. И не доволен был народ, и обращались к иерархам с челобитными – да все не впрок. Стало быть, была где-то лапа поволосатее его собственной.
– Ничего ты с этой гнидой не сделаешь, – сказал однажды Валентин Аркадич, – пока под крылом у патриарха пригрелись жадные и жирные как обожравшиеся пиявки попы! Градский в недалеком прошлом в партии состоял, однако, по его мнению, на собраниях всегда присутствовало лишь два-три честных коммуняги – остальных можно с чистой совестью пинками гнать, но погонят вероятнее всего тебя самого, и хорошо, если не прямиком на лесоповал!
Два жидка, что сидели по соседству, раздобыли где-то пару пива, видно в ларьке неподалеку и теперь сосут его, опасливо поглядывая на эту наштукатуренную бабу, что за стойкой мух считает. Ей навряд ли растолкуешь, что демократия – это когда все можно. Она, надо думать, считает, что демократия, – это когда ей можно школьникам пиво продавать. Это, когда ни тебе комсомольцев-добровольцев, ни Тимура с его командой, а Мишки Квакины пересели с велосипедов на иномарки, черепа себе обрили и вид у них дурацкий как никогда – «пробитые» одним словом. И сидят жидки глаза выпучивая, и будут сейчас нести свой интеллектуальный бред про то, как хорошо там, где их нет. Будто бы и так непонятно, что там, где их нет – там, конечно, хорошо!
. . . . . . . .
Краевский вспоминал Анжелику, вспоминал не то, чтобы с тоской, но сердцу чего-то не доставало, не доставало наверное того ощущения молодости, или чувства свободы, независимости, так кружащих голову когда-то, во времена ненавистного тоталитаризма, ненавистного и все же согревающего душу времени, когда хотелось прогуляться босиком по горячему июльскому петроградскому асфальту, или покататься на лодке вокруг Петропавловской крепости, или наконец полдня бродить по залам Эрмитажа, не разграбленного еще прославленным семейством, для которого, надо думать, «черный квадрат» Казимира Малевича и есть то самое-присамое олицетворение собственной черной, квадратной души...
. . . . . . .
. . . . . . .
–
Помогли сайту Реклама Праздники |