Произведение «БЕДНЫЙ КРАЕВСКИЙ роман» (страница 25 из 30)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 3909 +36
Дата:

БЕДНЫЙ КРАЕВСКИЙ роман

Что-то ты, братец мой, пригорюнился, – сказал Валентин Аркадич, присаживаясь и доставая из кармана пачку дешевых сигарет, – или малость недопил? А это, что за жиды здесь расселись? Не мог другого места найти? Давай хоть пересядем подальше от этих педрил, мне и плешивый не по вкусу, да и «вавочка» его...

Краевский, как бы очнувшись, подвинул в его сторону пиво и тарелку с бутербродами, а пепельницу опорожнил за борт палатки прямо на замусоренный газон. Он сказал, что на эту публику ему насрать. У него иммунитет, возможно благодаря госсийскому телевидению. Он, дескать, и не такое видел. Например очень совгеменную постановку «Анны Карениной», где Лев Толстой валит Каренину на кровать, почему-то тряся своей здоровенной бородой! Очень впечатляющая сцена!

– Старика-то не трогай, – сказал Градский, – все-таки мощный был старик, не чета нынешним. И не сиди с вяленой физиономией – я тебе сюрприз приготовил, не скажу какой.
– А у меня каждый день только одни сюрпризы. Иногда мне кажется, что главный сюрприз – это я и есть, для кого, правда, неизвестно. Вероятно для меня.
– Сейчас узнаешь, – усмехнулся Градский, – думаю, что скучно тебе не будет...

У тротуара, тем временем, припарковалась черная «Волга» блестящая как лаковый сапог и из нее, кряхтя и чертыхаясь, вылезла дама в вечернем платье и в бейсболке, в темных очках, в кольцах и черт знает в чем еще. Она по хозяйски огляделась вокруг, и направилась к ним так уверенно, будто никогда далеко не отходила от палатки никак не соответствующей ее внешности. За дамой маршировал не то шофер, не то денщик с кожаной сумкой и в кожаных штанах.

– Я свободен, Мария Ивановна? – спросил шофер, когда она устроила свое неувядаемое в дурацком пластиковом кресле.
– До пятнадцати ноль-ноль, Василий, до пятнадцати ноль-ноль, – ответила Мария Ивановна, в прошлом Машка Петухова, гольцевская младшая сестрица, а это безусловно была она, – баул сюда поставь, – указала она на стул изображающий кресло.
– ? ? ...

– Давно не виделись, – сказала Машка после минутной паузы – ты, часом, где это пропадал, – спросила она Краевского?
– А он у нас полу германский подданный, – сказал Градский, – сам он здесь, а сердце у него там, – он там, а Родина с большой буквы здесь – не хочешь, затоскуешь...
– М-да, – вздохнула Машка – ладно разберемся, а то опять что-нибудь произойдет. А почему тут у вас нерусским духом пованивает? Это что там за парочка рассупонилась? Лысый-то точно педрило, а второго я, кажется припоминаю...

Маша который год трудится то в мэрии, то в иных каких «структурах», издает дамский журнал в Москве, который продается – Господи! и где он только не продается, а телевизионщики ее даже побаиваются.

– Здрассте, Мариванна – оторвал задницу от стула уже известный нам персонаж.
– Похоже, ты тут засиделся, Гулькин, или как тебя там. Кстати, когда ты, засранец, закончишь статью «Я у папы девочка»? Гляди, поплачешь у меня! А это, что еще за голубенький с тобой, кто из вас кого – а?
– Что вы, Мария Ивановна, это же... московский поэт Иванов, работает...
– Вот именно, что «ж»... Иванов говоришь? Развелось их на Руси! Когда статью принесешь, придурок? Ах, прямо хоть сейчас? Тогда пошел отсюда, кучерявый! И когда я вас работать научу? И ласкового своего забирай.
– Мне бы аванс, Мария Иванов...
– Обойдешься, – она порылась сумочке, – вот десять долларов и чтоб я тебя не видела, не слышала – смотри, дождешься у меня! – характер у Маши не изменился.

Машка, – тетка не злая, а серьезная, – но это так, вроде лирического отступления, – ориентировалась по жизни быстро, и сделать успела многое, кроме детей, которых она любила и хотела иметь. Потому в райских кущах ее квартирки поселился теперь уже не совсем малолетний Мишка, сын приснопамятной Анжелики Липкиной, по разным причинам не пожелавший жить в новой старой Германии. Это прибавило Лике забот, но барахло – есть барахло, то есть недвижимость, поэтому она и пребывает в некоторой растерянности по сей день, поэтому и мотается она на Запад – Восток – Запад, не взирая на ее скромный по тамошним меркам бюджет.

Мария завотделом культуры. Для нее пишут стихи и всякую журнальную дребедень, с которой она то выступает на радио, то на телевидении, тогда как издатели торчат в ее приемной. Теперь она и писатель, и журналист, и хозяйка модного журнала в блестящей обложке.
А характер? Ну – что характер? А вроде все правильно и характер нипричем.

Краевский нынче не в фаворе, поскольку откровенным паскудством заниматься не желает как, впрочем, и всегда. Он тоже вроде бы доцент и зарплаты его доцентской хватает аккурат на пиво с креветками. Еще Краевский пишет картины и будто бы неплохие – потому их и не покупают богатые извращенцы, и Градский говорит, что Краевский пьет.

А Градский теперь профессор университета, (есть у нас такой ликбез, даже много таких – это чтобы из недоумков делать и вовсе дураков), зарплата у него чуть побольше доцентской, а когда денег не хватает он и не пишет, а когда все-таки хватает – то пишет все как есть, т.е. все наоборот и, вероятно, напрасно.

Неблагодарное это занятие действительность с оборотной стороны показывать – дорого оно обходится, но мало за это платят, а то и вовсе ничего. Градский этой простой истины до сей поры не усвоил, и они с Краевским пьют пиво с креветками и то не всегда.

. . . . . . .

– Ну что, – сказала Машка, распечатывая свой желтой – да еще какой! – кожи рыдван, – может делом займемся, пока вы, соколики, не заснули? И она крикнула упакованной под уличную девку продавщице, чтобы та поскорей тащила сюда нормальную посуду, не то закроют скоро этот драный павильон, а хозяина ее привлекут за нарушение... к вам из санэпидемстанции не приходили? Так что в чулане за стойкой засуетились. Посудомойка, несмотря на то, что казалось, была почти совсем без юбки, помчалась выполнять указание Марии Ивановны, которую уважала больше, чем нынешнего главу администрации – тоже бабу, но больно вредную.
– Ты срам-то прикрой, – сказала Маша, – мужиков моих перепугаешь.
И пошла работа... Для начала выпили хорошей водочки, (Гольцева не любила ни Бурбона, ни Делона), ну а уж потом...

. . . . . . .

Краевский не отказывался от разносолов, он характер Машенькин знал, как свой собственный – еще б ему не знать! – и богатству этакому не завидовал, и не то чтобы не одобрял, но на него снова нахлынули воспоминания, как будто и не случилось ничего за двадцать лет, а воспоминания эти были не только его воспоминаниями, а и Валькиными воспоминаниями, и Машкиными тоже, и Анжеликиными, которую он тоже не посмел бы забыть, как музыку звучавшую в те дни, когда в карманах сквозняк, в голове ветер, а душа скачет над крышами, как гуттаперчевый мяч... в те дни, когда асфальт приобретал к полудню тон раскаленного лимона, оставаясь в тени лилово-голубым, пахнущим клейким тополем и дождем, и в его городе, где каждый переулок это история, а каждая история – переулок, или в худшем случае проходной двор, – Петроградская, – это его сердцевина и, если не сердце, то легкие полные горячего воздуха...

Петрогдская это и Лика, и Машка, и многие другие женщины, но теперь он думал, что лучше бы никогда и не было этих других потому, что души на всех все равно не хватит и пока ты молод, то тебе представляется, что душа твоя огромна – она и вправду огромна – может быть именно поэтому так тяжело нести на себе весь этот чудесный, драгоценный, умопомрачительный груз, который возможно и не груз вовсе, но твой крест, а крест, как известно, слишком тяжелым не бывает. Еще Краевский думал какой он болван, что у него есть Градский, что Градский его никогда не оставит в одиночестве, если раньше чем он не отдаст Богу душу, или не Богу, чего Краевский совсем уж не хотел; он думал о сидящей рядом женщине, урожденной Гольцевой, и это видимо не случайно, о Машке, Гольцевской младшей сестрице, у которой на всем белом свете только и есть, что он – Краевский, и еще Градский и Анжелика, и Анжеликин сын Мишка, и что она всех их любит, и все они любят ее... он думал о Лике и было непонятно – что это? Грезы? Память о ней иногда наводила тоску, но именно память давала хоть какие-то силы жить, когда вокруг резвятся неизвестно откуда взявшиеся «демократы». Впрочем, известно откуда. Сами вырастили уродов, как будто без них уродов не хватало, да кто ж об этом знал... Но именно уродам доверили управлять страной.

. . . . . . .

– Вот что, мужики, – сказала Маша, выпив, – сейчас Василий подъедет и отвезет нас ко мне... да и Мишка куда-то запропастился... мы ведь не сошли с ума по кабакам, да по театрам разъезжать. Меня сегодня на презентацию приглашали – чего-то там салон, – бардак я думаю, а никакой не салон красоты, так мы туда и не поедем. Допивайте если охота и пойдем постоим на набережной, Ваську подождем. Опять наверно сбежал к своей простигосподи, это не мужик, это наказание, а я дура ему деньги плачу...

. . . . . . .

Они стояли на набережной и Нева совсем такая же, какой Краевский увидел ее в первый раз, тяжелая как ртуть, но совершенно прозрачная у берега, такая что хотелось перелезть через парапет и побродить по песчаному дну, распугивая мальков и не взирая на то, что уже чуть поодаль – в грязной пенистой тине – плавали пустые бутылки и всякая дрянь – очевидно результат цивилизации, – побродить по дну, как он неоднократно делал когда-то, а сейчас по берегу мимо стен Петропавловки проезжал какой-то шутовской экипаж зачем-то с форейтором на белой лошади, с кучером и пассажирами – у Краевского на такие развлечения денег не было и это обстоятельство как бы отвлекло его от романтических воспоминаний... экипаж миновал деревянный мост и лошадки, стуча копытами, покатили это чудо дальше, тогда как лица у пассажиров были весьма серьезными, будто они и не развлекаются вовсе, но исполняют некий обязательный ритуал Краевскому не совсем понятный, он никогда не занимался ничем подобным, а ездил на деревенских лошадках охлюпкой в детстве, а позже и под твердым, как дерево седлом, но все равно это было замечательно на мокрой ухабистой дороге петлявшей среди деревьев редкого леса – да какой там лес – скорее высокие, шелестящие на ветру кусты, но кусты пахли так же, как и большие деревья, а земля пахла землей, пока на землю, его землю, не стали вываливать отходы и мусор, а по городу, по его городу, ходили автобусы и трамваи, троллейбусы и такси, и не было этого нескончаемого потока автомобилей, такого нескончаемого, что и улицу не перейти...

Краевский понимал, что это и его, и Градского вина, и всеобщая наша вина, вина народа, который вдруг захотел, как осел морковку жить лучше, чем он жил раньше, причем сразу и навсегда, и невдомек было людям, что их в очередной раз надули, что жить они будет гораздо хуже, чем жили и если им чего-либо не додавали, то теперь отнимут все, а они будет терпеть, боясь потерять последнее, но и терпению тоже приходит конец... Краевский не знал когда придет конец этому терпению и было жалко, что он может конца того и не увидеть, а детям – нашим детям – будет еще хуже, чем нам, и это Градский умеет и говорить, и думать как по писаному, Краевский может только видеть и понимать, и пить вино, и лопать деликатесы из Машкиных закромов, и даже не иметь детей,

Реклама
Реклама