Произведение «ЛЕСНОЙ КОВЧЕГ. начало» (страница 2 из 16)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 871 +9
Дата:

ЛЕСНОЙ КОВЧЕГ. начало

водички пустых разговоров, бесед, болтовни, размешать чтоб полегчело - но нет той живительной влаги.
  Есть. Как же я забыл. Моя бражка уже подошла, и авитаминоз одиночества кончился. Теперь у меня есть зубы и есть что куснуть.
  Сладостно выпив кружечку браги, я стал перед зеркалом, скрестив руки. Точно как палач, крепко упёртый в эшафот. – Ну, что скажешь?
  Отражение моё сидело на кресле. Холодно, зыбко, тревожно. Так ёрзают на дне рождения нежданые гости. - зря ты. Нужно было в милицию сдать.
  - Его б посадили, а он жить не должен.
  - это лишь бог решает. Бойся церковной анафемы.
  - Кто меня смеет проклясть, если сам он точно не знает, что там - за порогом, за смертным пределом? - от сердца всё верно. Кого сотворил я, с тем и живу. - И ехидно своему отражению: - А ты всерьёз верующий, или просто свои грехи божьим страхом врачуешь?
  Он не обиделся, не осерчал; а хитро так: - может быть, вера - это не только небесный господь. Но и обычное людское покаяние.
  - Надеждой на раскаянье нелюдей мы сами впихиваем убийственные заряды в детишек тельца, а ублюдки только выдёргивают чеку. - Я отхлебнул ещё бражки. Жёсткая кость от вишни попала на больной зуб. - Какая сука могла придумать, выпестовать, взлелеять это уродское лицемерие?! Ты!!
  Он испугался, гад. И задрожал, расплываясь в зеркале на мелкие части. Ручки, ножки; а губки шептали: - одинокой душой ты болеешь, своей одинокой, душой… душой… -




  Вот опять этой душе виден лесничихин дом, и снова она, чистюля, стирается. Потные рубахи, грязные носки, свисают в лесной родничок со склизкой коряги. Я всегда норовлю прикоснуться к её женским пальчикам, или чёрный волос за ушко заправлю: зная, что бабы заботой падки. И любопытны не в меру. Они отдаются любовникам, потому что те выворачивают их наизнанку, позволяя рассмотреть такие тёмные уголки бабьих душ, куда хозяйки сами не заглядывали, не то чтобы позволяя мужьям.
  Меня тоже словно бесы шпыняют - соблазни, улести, сгоноши. - А муж? - зарежь, закопай. - Эти герои, дерзкие прототипы, давно полнокровно живут во мне, потребляя те же овощи-фрукты, мясо, и брагу. Они любят тех баб, и с теми же дружат мужиками. Я много раз слышал, как они шепчутся в закатных потёмках моей души, не зажигая свечей - наверное, пришло уже время мятежников.
  Это они меня умыли, одели, и причесали. Я ещё не зрел себя таким явым красавцем. А если б увидел, то не забыл - влюбился по самые уши, по-бабьи. Леснянка чернявая знает, зачем я сегодня пришёл в её дом, когда егерь уехал. И спряталась за занавеску своей спальной комнаты: то ли стесняясь помойного ведра с очистками, то ль тайком слушая мои заикастые разговоры - смущаясь и радуя. Будто её сейчас поведут к алтарю, а не в хате готовить, стирать, пылесосить.
  Блудявая кошка потёрлась об мои ноги, и толкнула – садись - к старинному креслу. У него были лакированные чёрные выгнутые ножки, обручья, которые сляпали мастера ещё до нашей эры. Седушка со спинкой обшиты алым бархатом; а по дереву вензеля, завитки, родовые печати. - Может быть, ты из древнего клана царственных викингов?
  Тут бульон зашипел через край; бабёнка спешно выскочила, притушила – но при этом обожгла пальцы и выматерила родословную: - Ни хера не умели эти принцы с принцессами, сплошной разврат да малокровие. Борщ есть будешь?
  - Не откажусь, - ответил я, чтоб хоть ложкой занять свои неуклюжие руки.
  Она налила мне полную миску, добавив сверху сметаны, и застывших шкварок из холодильника. Я справился с волнением; даже чуть задрал голову, и уже почти не чувствовал своей вины за ненавязчивое ухаживание. Сердце ведь не разбирает - замужем иль холостая. А леснянка подошла совсем близко, порвав меж нами грубую оболочку, и мягкой ладонью тронула мой чёрный рукав: - Кушай, пожалуйста. 
  Я задрожал как школьный звонок; забился, озываясь сердечным эхом на жалобный голос. К лесничихе я приклонился, простив обиды и измены, и веря, что не повторится такая алчущая боль, собачьим подползком подкрался, припал к хозяйскому колену, и спрятав ревностное рыльце, дышал и плакал, мучил роль:
  - любовь земную не считая горем, отдайся мне как другу палачу, распутным флёром бабьих благовоний, и робким – да - на жадное - хочу. -
  Вот точно так же, много лет назад, я выпрашивал, вымаливал в истерике игрушечный барабан, увидев на улице белых пионеров праздничный отряд. Они шли, громко стуча палочками; и шагали в ногу - держа гордое равнение в подбородочек.
  Тогда я получил свою лакомую игрушку, хоть отец выгреб из кармана последние деньги. А в этот раз лесничиха, хотя и сама распалённая, но выперла меня из дома, порвав на себе платье, бельё и душу. И я, скрежеща словно зверь, проклиная, пьяно вернулся домой - спать.
  Укрывшись одеялом до подбородка, я становлюсь саркофажьей мумией - но не жду, когда меня выкопают. Наоборот, мне приятен жуткий страх, и сообразительный мозг яво представляет на белую стену чёрные тени химер, упырей, монстров. Они так велики, что не помещаются на стене всеми частями своих гнусных, и для трусов чудовищных тел. Их хвосты да копыта сползают на пол, а зубатые челюсти клацают по потолку, укрываясь остренькими ушами.
  Горячая кровь из прокушенной губы уже текла с подбородка одного вурдалака, а он, не давая той капле пропасть, слизывал её змеиным языком. Его красные очи обозрели хатёнку и упёрлись в угол. Там и дремал я, как жертвенный ягнец для дел сатанинских. Радостный упырь пополз ко мне, тяжко громоздясь на когтях, и уже осязая шею мою, будто клыки злодея прокусили кожу, а рот зачавкал густеющей сукровицей. И вот когда отрыгнули слюнявые губы, приблизившись ко мне для сосущего поцелуя - как неотвратимо накатывает улыбчивая электричка на вусмерть растерянного пассажира, случайно с толкотни перрона скользнувшего между рельсов - тогда я сам, словно этот приговорённый, выполз из тела, с неимоверным трудом душой опираясь об воздух. Покачался нестойко, толкнул себя ввысь, и взлетел, оставив в постели свой панцырь пустой. А чужой я на времечко занял у домашнего голубя. И полетел ко лесничему.
  Вру, к его бабе красивой… Я втихаря опустился на козырь высокой трубы, склонил голову вьюшке. И слушаю, слышу - там шорох одежды. Она сбросила жакетку, юбку, а потом стала стягивать с себя и бельишко. Чуть с сердца не выпрыгнув, я слетел наискось в форточку. Но там заперто, там крюк висит, что от воров подвесил лесничий. И тогда я в стекло сразмаху. Дребздынь - зазвенело оно под моими крыльями. Собаки взлаяли, куры кудахнули, свиньи захрюкали - а в доме пожар. Караул. Ну, я и дай дёру.
  Приземлился в своём гнезде, среди выводка. Птенцы кричат то ли с голода, то ль с испуга. Нас со всех сторон окружают крысиные рыла. Не моё же гнездо, человек я! - но взыграли инстинкты родительства, жалобы. И я бросился в самую звериную харю, заслоняя детёнышей. Клюнул ей глаз, и успев услышать яростный визг, еле взлетел с перебитым крылом. Сверху мне было видно, как подрощеные крысята загрызали птенцов, и последний из моих долго тряс кверху ножками с откусанной головой. Потом пацюки столпились под насестом, будто люди вытягивая ко мне свои пружинные шеи - словно с трибуны слушали речь. Одна из крыс была очень, ну очень похожа на пожилую знаменитую актрису, играющую роли добрых старушек. У меня даже помутилось сознание - так захотел я скакнуть к ней в объятья и пожаловаться на свою горемычную судьбу…
  Что я давно бабу живую хочу. Жопастую; чтобы сзади ядрёная тыква, которую если сбросишь из облака прямо на мирнейший город, то люди содрогнутся ужасом от этой бомбардирной атаки. Сисястую; чтобы спереди спелые дыньки, и делить их на равные доли, и обсасывать шкурку, а когда уже кажется все соки её истончились, то вдруг снова льётся белый ручей молозива, к коему сам припадаешь и детишкам взахлёб остаётся.
    Я давно хочу бабу живую. Пусть холуйски сидит у меня на коленях, кланяясь при всяком намёке на похоть: возьми, миленький - бери, родненький. А подлец мой воспрявший ещё и артачится: плохо, дура, просишь - ниже клонись.
  Я живую бабу хочу. Уже до чертей надоело руками сгонять. Вместо весёлых мыслей от каждого взгляда на родную обитель, на бабочек-сусликов, и прочих товарищей - я в тёмные думы погружён, в развратные бредни с замужними жёнками - я так их ставлю да этак, совсем даже голыми и до пупа, в ночных сновиденьях и буйных фантазиях дня – я б забыл о грехе и о господе, но истощённый падаю, каюсь, и в божьи глаза позорно смотрю, зная, что он всё это видел.




  Господь, ты любишь меня?.. - прости, что спрашиваю об этом - ведь кажется, ты всему человечеству доказал свою любовь, заслав к нам на землю великого сына в самом явом обличье, и заставив его не отцовским приказом, но душевным благородством претерпеть все мыслимые муки, доступные бренному телу; значит, ты всерьёз пожелал, чтобы люди обрящие веру, не только прожили с надеждой на лучшее, на райские кущи потом, смерти после - а явили бесстыжему миру ненаглядный пример милосердной стойкости, яростной отваги - и стали соратниками твоему сыну.
  Но какой из меня соратник, если я люблю и ненавижу, верю богу и сей миг ожидаю подмены. Потому что для меня одна любовь с верой - это рабство, кабала. Поклонение - холуйство. А по любимому человеку надо не только истирать в клочья шерсть на коленях, но и в лохмотья кровавую душу. Чистая любовь, вера, не бывает истовой; раб - не товарищ. И бога нужно любить, ненавидя; верить в тревоге предательства. Потому что озаряя одну из идей первейшим величием, он обязан ради неё предать остальные. Вот так Христос, во славу господа обрёкший себя.
  Хоть бы взаправду вознестись к небу. И парить, разбросав свои крылья - а потом нырком опуститься на верхушку дерева. Иль поднять себя ввысь чудесной силой желания - и камнем, кубарем! ловя взглядом лишь точки да чёртки, ринуться вниз - но волшебно замерев у земли, упасть в траву лёгоньким пухом.
  Мне уже надоело жить неизменным по примеру скушного мира. Ведь тому хорошо, кто любит работу и упоён своей милой семьёй. Мне же кажется страшным любой пустой день. Пацаном я б схватил клюшку - и айда на хоккей, на футбол. А ныне мне взрослому остаётся влюбиться в свою лишь усталость, да одиночество. Если уж нету другой любви.
  Моё чувство соратника давно заболело. Ленью великой. Есть мечта спихнуть на других людей все заботы цивилизации. Она беспредельна как космос, и на каждого ребёнка взваливает посильную ношу развития, но уже с долькой сердечной горечи. А возрастающую годами тоску потом не развеют убогие зрелища, потому что в конечном счёте радости требует не оболочка тела, но вечность души. Дети малы; я ж имею понятие, что большего от жизни ждать не приходится.
  И хоть у меня очень весёлая натура лица, и в ней далеко ещё смерть не смердяти - да только скушно драться с этим вот миром порожней суеты, бунтовать против плакучих ив и дрожащих осинок. Ведь люди возятся на газетных бумажках, на журнальных, словно хомячки в трёхлитровой банке. Одни размером полнее, с большими щеками, богаче - другие худы, юрки, и в услугах. Многие из них там за стеклом и подыхают, удивлённо всхрипнув, а потом завоняв - но не оставив золочёного памятливого тавра в чужом сердце. Куда делся? а? - Сосед скажет злорадно - пошёл к чёрту. А

Реклама
Обсуждение
Комментариев нет
Реклама