Произведение «Ах!..» (страница 4 из 5)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Читатели: 532 +1
Дата:

Ах!..

свои мысли по-русски цветисто, почти всегда на уровне восточных сентенций.
Особенно запомнилась Глебу одна, которая вполне могла бы стать девизом жизни среднестатистического гражданина огромной нашей и вечно многострадальной родины.
Сидя на корточках, покуривая плоскую ромбовидную «Приму», Давран изрекал, прищуривая от дыма один глаз, отчего высказывание становилось ещё более красноречивым:
"Жить, брат Клыня, в общем, не очень трудно. Нужно просто всю жизнь бояться стать скотиной. Можно, всё можно, но – до черты: и воровать немножко можно, и, как говорят наши пруденты (имелись ввиду юристы, которых Даврану больше нравилось навеличивать «юристпрудентами»), «манипулировать правдой» (одно слово – восточный человек Давран: нет бы сказать просто «врать»!) немножко можно. Но черту переступать нельзя! (Глеб никогда не спрашивал, что это за черта: ему казалось, что понимал он это именно так, как Давран хотел, чтобы поняли.) А ещё нужно очень хотеть. Если человек в молодости хочет, чтобы к старости был у него хотя бы сарай,- у него ничерта не будет (крошечный узбекский пальчик взлетал перед самым носом Глеба, энергично двигался справа налево и наоборот несколько раз – при этом мудрый восточный человек молчал). Если же в молодости ты хочешь, чтобы к старости у тебя был хрустальный дворец с золотой крышей, похожий на китайскую пагоду (пальчик снова двигался, но уже взмывал кверху, и снова – пауза, почти мхатовская)…хотя бы сарай у тебя будет обязательно!"
Сам Давран в этот момент себе ужасно нравился, хохотал, сверкая голливудскими, то есть нарядными восточными зубами, мерцал огромными раскосыми глазами и похлопывал себя ладошками по согнутым коленям.
После слова «пагоды» Глеб уже ничего не слушал…
…Однажда, ещё в детстве – ему было тогда лет четырнадцать – он оказался в казахской полупустыне. Мама была геологом и на лето устроила его в геологоразведочную партию рабочим второго разряда, потому что третьего разряда уже не было. Работа у него была довольно простая. В шесть утра подъём. А в семь нужно быть уже на профиле. Профиль – это такая прямая, как струна, линия на местности, по которой через каждые восемьсот метров стоят буровые станки, работающие круглосуточно. Глеба увозили на машине-водовозке к самому дальнему,и оттуда, от одной буровой к другой, он продвигался к лагерю. И таких буровых было пятнадцать. Возле каждой скважины был зумпф – яма в человеческий рост, в которую заливали воду,  медленно сочившуюся в скважину, чтобы облегчить буровым коронкам работу. Вода довольно быстро уходила в иссохшую землю какого-то красно-бурого цвета. Чтобы происходило это всё же не так быстро, уже в яме воду смешивали с глиной. Получалась этакая жидкая-жидкая каша. Постепенно глины в зумпфе становилось всё больше, а воды – всё меньше. Вот тут и нужен был рабочий второго разряда. Глеб раздевался просто до безничего и прыгал в яму. Жидкой грязи было примерно по пояс или чуть меньше. Он её вычерпывал ведром, подавал мужикам-буровикам наверх. Потом вылезал из зумпфа, обмывался водой из канистры (вода на буровой – дефицит!) и шёл к следующей скважине. Вот и вся работа. Часам к семи вечера он приходил в лагерь, купался в тёплом Зайсане (озеро такое пресноводное, огромное), ужинал и садился с мужиками играть в карты. Младшему из его партнёров было 22, а старшему, старику дяде Мише,- 43 года. За картами дядя Миша рассказывал, как на буровых работалось раньше. Всем было интересно, все слушали, и Глеб тоже слушал. Буровики его любили. Он их тоже всех любил.
Когда же начиналась игра на деньги, из воспитательных соображений, Глеба изгоняли. А ему-то и не очень хотелось!
Тогда он шёл на «своё место». Километрах в двух-трёх от лагеря, среди плоской, как ладонь, степи выстреливали к небу цветные глины!..Это был целый городок с раздельными «комнатами», каждая из которых была окрашена в свой цвет. Была абсолютно зелёная долина, напоминавшая кратер потухшего давно вулкана. По стенам её сливались застывшие до следующих весенних вод невидимые потоки. Была ярко-красная анфилада небольших закутков, друг от друга отгороженных странными марсианскими арками и почти прихотливыми пролётами крошечных мостов. Была жёлтая пустыня… Там не было ничего, но пол и стены были прямо цыплячье-жёлтого цвета. Но самым волнителным дивом был фисташкового цвета балкон. Это дыра в абсолютно вертикальной стене, под которой хлюпал пенной водою Зайсан. В особенно тихие вечера Глебу казалось, что он видит далёкий китайский берег. А если очень-очень всмотреться, то можно было разглядеть там и крохотные силуэты пагод. А дальше уже Глеб представлял, как среди этих изысканных строений, похожих на жилища райских птиц,  бродят буддийские монахи, сложив перед собой лодочкой руки. И у всех у них одинаковые лица. Но это так только кажется тому, кто смотрит на пагоды с этого берега. И смотрит один. И тогда Глебу представлялось, что он на балконе с Ли-лей. Сидят и крепко-крепко обнялись. От этого видно ещё лучше.
И лица у монахов не одинаковые, а разные: молодые и старые, но все очень красивые. Особенно вон у того, который всё время один, но по лицу видно, что он и не хочет с кем-то быть, а просто смотрит поверх голов других монахов. Смотрит прямо на их с Ли-лей берег своими удивительными глазами. Скифскими.
И от взгляда глаз этих удивительных, цвета чая с лимоном, становится им обоим хорошо-хорошо. Глеб чувствует, что обоим. И хочется идти, скитаться (может, у слов «скиф» и «скитаться» один и тот же корень?) по чужим городам и деревням, лесам и пустыням.
А те, кто их увидят, наверняка подумают:"Ах, какие же красивые люди идут!" И даже не поймут, что они не красивые, а просто счастливые оттого, что вместе идут…
Обязательно, конечно, среди встречных найдётся хотя бы один, который, из зависти, назовёт их "дураками какими-то", а они и не обидятся на него, потому что , если он из зависти, то значит – сам несчастен…
…А Давран смеялся, смеялся… и было хорошо…
Несмотря на симпатичную восточную мудрость Даврана, Глеб тогда думал совсем о другой мудрости, волновавшей его удивительно.
Он начал писать стихи. Раньше он даже не знал, что связывать слова друг с другом – такая сладкая мука.
Первое своё стихотворение он назвал почему-то «Скиф»:
Летят из тьмы времени кони,
Верблюды неспешно идут,
Мохнатые карлики-пони
Птиц райских на спинах везут.
Шуты, звездочёты, медведи,
А рядом – звенящая сталь.
Подносы диковинной снеди
И женщин густая вуаль!
Крик, гомон, шатры и кибитки,
Убожество, роскошь и плен
Дороги, петляющей зыбко
Сквозь горы и степи, взамен
Убогой оседлости – жизни,
что дряхлые старцы ведут,
влача от рожденья до тризны
закон и приличий хомут!
А мы мечем взгляды и стрелы,
Срываемся с места в карьер:
В бою и любви все пределы
Минуем, как лошадь барьер.
Когда мы исчезнем, то сложат
Сказанья и песни о нас,
И кто-то когда-нибудь сможет
Представить разрез наших глаз…
…И сердце быстрее забьётся,
  И станет реальностью миф,
  Как ночью,
  В степи,
  У колодца,
  Курган
  Насыпает
  Скиф…
А написать хотелось про Ли-лю, про то, как он её обязательно встретит в первый же день после того, как вернётся со службы. И она сразу почувствует, что это именно он и что она его именно и ждала и искала в большом таком городе. А написать хотелось про то, как они едут в метро на эскалаторе и он стоит ступенькой ниже, а она к нему спиной. Оба они руки положили на резиновые перила, и его рука постепенно догоняет её руку. Он пальцами подныривает под её ладонь и начинает её гладить там, изнутри, чтобы никто не видел. И даже не удивляется ни она сама, ни её ладонь такой странной ласке, потому что и она, и ладонь надеялись на неё, ждали. Тогда он прислоняется щекой к её спине и слышит гулкое такое дыхание. Это он слышит ухом, а щекой чувствует под тонкой тканью её платья (или кофточки: тут всегда были варианты) бретельку её лифчика, тоненькую такую, но всё равно он её чувствует.
Про это и хотелось написать. Но рождённый сюжет никак не ложился на бумагу, а если и облекался в слова, то всякий раз выходил рифмованный рассказ про то, как двое поднимаются по эскалатору метро. И всё. Уходило главное, про дыхание и бретельку.
И ещё был один сюжет, но Глеб так и не посмел даже записать его.
Вот он просыпается среди ночи и видит, что она, рядом, опершись на локоть, смотрит на него и осторожно, едва касаясь, проводит пальцами по его носу, губам, глазам. Трогает его волосы, медленно наклоняется и целует его осторожно-преосторожно. И глаза её сияют во тьме так, как могут сиять глаза только очень любящего и любимого человека. А он обнимает её, притягивает к себе на грудь, прикрывает сверху другой рукой и начинает нежно укачивать, потому что и не знает, как ещё благодарят за такое счастье. Про моменты полной близости старался он и не думать совсем, чтобы не испортить вот этой картины. Но знал точно, что будет их слияние абсолютным и полным, нестыдным…
…И ангелы на небесах засмотрятся на их счастье, и Земля прекратит свой вечный круиз вокруг Солнца, и никто во всей Вселенной в этот момент не будет спать и не будет несчастен. И звёзды, как слёзы, выбрызнут на небо, даже если это и будет днём, и будут звенеть и качаться над головами, потому что сойдут с ума от их с Ли-лей счастья.
Странно было про это думать, потому что картины эти удивительного их счастья были как бы вторым слоем, а первым ложились бесконечные рассказы Даврана про всякие случаи из его ли, из чьей-то чужой жизни – про то Глеб не ведал. И рассказы эти не раздражали,не отвлекали от главного, хотя Глеб, увлечённый своим, почти и не слушал. Но были они терпкими и экзотичными, как густой шарбет. Были удивительно непохожи на ту жизнь, которую знал Глеб, по сюжетам, но абсолютно точно  попадали в его тогдашнее  настроение.
Вот, например, в городе таком, удивительно маленьком, жил человек, который днём претворялся Акакием Башмачкиным. Ходил он на службу, писал там какие-то отчёты и справки, вёл гроссбух, сидел в самом углу присутственного места и тихо шелестел бумагами и словами. Так было весь день,но вот к вечеру глаза его постепенно разгорались и становились зелёными, удивительными, как изумруды из сокровищниц Тадж-Махала или сказов Павла Бажова. Когда совсем смеркалось, шёл он на окраину городка в маленький, неряшливый кабачок, который почему-то назывался «Медвежий», а собирались там всё время пьяные матросы. Хотя, почему – матросы? Городок-то ведь не был портовым. А матросы были. И были пьяными. И вот там, среди этих вот самых пьяных…
…Он танцевал на столе…голым…
…И не был танец его непристоен и пошл, а какая-то удивительная ясность и чистота были в нём.  Это был танец про то, как птенец лебедя, который очччччень трудно проклёвывался из яйца, потом шагал нелепо, качаясь на тонких ножках и встряхивая крылышками и всем телом. Потом он начинал расти, жить трудной и красивой лебединой жизнью, лететь высоко в небе и лететь низко, преодолевая злой свистящий встречный ветер. И никого не было рядом с ним, кроме ветра и облаков. Но полёт сам по себе был смыслом, а потому и не нужен был никто. Попутчик или попутчица превратили бы его в путешествие. Лететь становилось всё труднее. Силы

Реклама
Обсуждение
Комментариев нет
Книга автора
Абдоминально 
 Автор: Олька Черных
Реклама