щелчок в голове, на который мог бы и не нарываться, если бы не был таким упёртым.
– Ну и дурак! – вовсе пала духом Тася.
Пришлось ему целую ночи скрипеть зубами от злости, правя и переписывая текст. Вышло кое-как, но это было лучше, чем выслушивать упрёки Таси.
***
Марианна Паничихина, действительно, родила, и новоиспеченная власть ежедневно выдавала ей семечки из расчёта три с половиной стакана дневной нормы в качестве дополнительного питания, и её мать принялась торговать ими на вокзале рядом с Тасей и неизменно передавали привет Булгакову, которого с подобострастием называла «наш товарищ главный комиссар-писатель страны», чем неизменно вгоняла его в краску и заставляла корчиться от внутренних противоречий. Тася же смеялась от души: «Наконец-то тебя кто-то признал!» А ещё добавляла: «Лучше так, чем никак!» – и нагло показывала язык, но он-то знал, знал, что она его обожает!
А ещё через день, когда Булгаков собирался на проклятую службу, к ним вежливо, но настойчиво постучали, и когда Тася открыла, в комнату вместе с караулом, словно задранный петух, влетел Сильвестр Калистратов, воинственно крепя портупеей, и спросил, грозно шевеля тараканьими усами:
– Где вы сегодня ночевали, товарищ Булгаков?
Булгаков, который ещё не надел штаны, спрятал голые ноги под стол и прикрылся веником.
– Как… где?.. – откашлялся Булгаков и почему-то виновато оглянулся на жену.
Тася сделала квадратные глаза, и гремя посудой:
– Дома, в родной постели…
Булгаков на всякий случай жалобно шмыгнул носом, мол, пожалейте заранее, я ни в чём не виноват, я всего-то тихий, скромный бывший ампутатор конечностей белой армии, с огромными, чрезмерно огромными писательскими амбициями, попавший к вам в лапы по огромнейшему недоразумению судьбы, но я исправлюсь в самое ближайшее время и буду любить советскую власть, как родную маму, до гробовой доски.
– А кто это может подтвердить?!
В этот момент Булгаков пожалел о том, что всеми фибрами души презирал лунных человеков. Они бы сейчас, за отсутствием револьвера, ой, как пригодились бы, наваляли бы этим, а его с Тасей перенесли бы в его любимый Париж, на бархатную Ривьеру, в ванну с шампанским. Но общаться с ними он ещё не умел и представлял этот механизм чисто утилитарно: нажал – щёлкнуло, и эффект налицо, а получалось, как всегда, в этой никчемной жизни, с крайней безнадёжностью и низкой эффективностью, и он в очередной раз влип по уши из-за того, что не разобрался в своей душе и ни с кем не умел договариваться.
– Моя жена Тася… – невольно простонал Булгаков и едва не выдал себя с головой. – Соседи... А… ещё Сан Саныч, мы с ним до полуночи чаи гоняли.
– Кто такой Сан Саныч? – мрачно спросил Сильвестр Калистратов, шаря взглядом по комнате.
– Это мой кот, – заступился за него Булгаков.
– Шутить изволите, – по-свойски среагировал Сильвестр Калистратов. – Одевайтесь, надо дать показания по смерти Арнольда Карловича.
– Что… Арнольд Карлович умер?.. – подскочил Булгаков в поисках штанов, стараясь скрыть огромнейший восторг, которое охватил его, и хотелось приплясывать и сбацать гопака.
– Застрелен в полночь в старой крепости, – мрачнее тучи сказал Сильвестр Калистратов, догадываясь, почему радуется Булгаков.
– А-а-а.. – едва не проговорился Булгаков, но вовремя прикусил язык: Аронов-то как раз жил в районе старой крепости, банальней совпадений не бывает.
Булгаков почему-то подумал именно о нём, но ещё ничего не сопоставил, не осознал, не умел он ещё так быстро реагировать, как лунные человеки, а лунные человеки пока не обучили его ничему стоящему, кроме непомерного испуга, повторения которого он не беспочвенно избегал.
И они поехали в страшное ЧК, где уже выстроилась очередь из страстно желающих добровольно дать показания на всех подряд и против всех подряд. Булгаков предстал перед следователем Арбазаковым, чернявым с усиками, высоким человеком в косоворотке.
– Как выяснилось, Аронов с женой не справлялся, – доверительно сказал следователь Арбазаков. – Что вам известно по этому поводу?
Булгаков показалось, что он весело подмигнул ему.
– В каком смысле? – не понял Булгаков и на всякий случай прикинулся идиотом: оттопырил губу и закатил глаза.
– В том самом, и водил к ней любовников.
– Ах! – искренне воскликнул Булгаков, возвращаясь в собранное положение и изображая сожаление.
Он не знал о трагедии в семье Аронова, он всего лишь один раз мельком видел его жену, и надо сказать, что она произвела на него сильное впечатление. Женщины, увы, не отвечают за свою южную внешность, которая у Сары была крайне обольстительная.
– Я… к ней не ходил, – рефлекторно отрёкся Булгаков голосом ангела.
А зря. Он не мог знать особенности Сары. Перед тем, как лечь с очередным любовником в постель, она плевала ему в лицо: мстительно и внезапно. Виталий Жигарев ему рассказал: «Представляешь, ты стоишь неглиже, а тебе в лицо плюет женщина в таком же положении. Какова твоя реакция?» Как Аронов спасал свою Сару, одному богу известно. Но он спас её от множества проклятий и местей, износился и поседел на такой работе.
– Мы знаем, – сказал следователь, – поэтому и беседуем с вами в кабинете, а не на дыбе.
Сара была столько же глупа, как и красива: с копной чёрных-пречёрных иудейских волос, с матовой, гладкой кожей цвета корицы и безразличным выражением на кукольном лице. Аронов привёз её из Одессы, и что это ему стоило, знал только один он. Они были явно не пара из-за разности вкусов и интеллектов: Аронов любил черноморскую селёдку под луком, а Сара – одесский фаршмак на черносливе; Аронов предпочитал – бульварный водевиль с канканом по-польски, «с перчиком», а Сара – высокую оперу и томительные взгляды любовников, послушные музыке.
В полдень Булгакова отпустили. Выяснилось, что из всех знакомых Гвоздырёва, отсутствует один Аронов Давид Маркович. Кроме этого пропала его жена, лошадь и бричка у соседа.
– У вас есть оружие? – спросил на прощание следователь Арбазаков.
– Нет, и не было, – честно-пречестно испугался Булгаков, – я служил хирургом, – он даже показал свои мягкие, нежные руки интеллигента, протянул их, словно для того, чтобы на них защелкнулись наручники.
– Да, да… мы знаем, – отмахнулся следователь Арбазаков, мол, идите уже, иди…
И Булгаков понял так: всё успеется, Кавказ, конечно, большой, но из него ещё никто не сбегал.
– Врачам в госпиталях не положено оружие, – доверительно сказал Булгаков.
– Да у вас такого и не могло быть, – пояснил ему тогда следователь Арбазаков, – потому что Гвоздырёва застрелили из мелкокалиберной винтовки американского производства.
У Булгакова мгновенно пересохло в горле. Он вспомнил, что Аронов охотился на перекатах именно с мелкокалиберной американской винтовкой и подкармливал дикими утками свою ненаглядную Сару. Булгаков сам однажды ходил с ним на охоту и «заработал» утку, которую они с Тася сожрали с потрохами.
О той охоте Булгаков следователю ничего не сказал, зачем ему знать лишнее; однако если найдётся свидетель, то уже не отвертишься, но Аронова предавать не стал из принципов, из-за неприязни к новой власти.
***
Ещё через сутки выяснилось, что, оказывается, Гвоздырёв потопил пьесу Булгакова не из-за каких-то там высоких идеалов, которыми проникся на подводных лодках, и пролитой революцией крови, или из-за долгих, изнурительных диспутов в поисках философских камней в кругу столь же горячих единомышленников, а из-за того, что был одним из тех «турок», которые тайно посещали Сару и предлагали ей бежать в Турцию, а потом дальше – в Европу. В его одинокой комнате, которую он снимал в районе осетинского аула, нашли чемодан с церковными крестами и царскими червонцами, а также любовные записки от Сары.
Но это была большая партийная тайна за семью печатями, Сильвестр Калистратов случайно проболтался и тут же, спохватившись, взял слов с Булгакова, который абсолютно случайно забежал в его кабинет за подписью на документ:
– Ты же, смотри, никому ни-ни! – И выпучил глаза, изображая всю строгость партийной дисциплины.
Виталий Жигарев, который, видно, был свидетелем многих идейных разборок, нервно засмеялся, выказывая большие белые, словно сахар, зубы:
– Тоже мне тайна. Да об этом уже весь рынок с утра трещит!
– Тем более!!! – каменея, произнёс Сильвестр Калистратов и покосился на револьвер в кобуре.
Булгакову было не до их субординаций, но он клятвенно пообещал держать язык за зубами и, приплясывал от счастья, побежал домой, где только и мог высказываться вслух:
– Я же говорил! – закричал он, как полоумный, с порога. – Пьеса идеологически выдержана верно!
И снова переписал её на прежний лад, добавив кое-какие пикантные подробности из жизни Марианны Панчихиной, но это была уже просто весёлая игра ума, и Булгаков развлёкся. Вот и вся идеология, саркастически думал он, но ни с кем, кроме Таси, не делился своими мыслями из опасения ябед в ревкоме.
По Старо-Грузинской дороге, в теснину гор и мутной реки, выслали погоню. Но толку от неё. Тогда стали звонить в Батуми, однако связь была такой, что легче было послать ещё одного гонца, что и сделали от безнадёжности на успех.
– Поймают или не поймают?! – гадали они с Тасей и места себе не находили.
Не поймали. Аронов со своей Сарой как в воду канул. В предгорье нашли дрожки и лошадь, мирно пасущуюся у реки; и в Батуми он не появлялся, и море не переплывал, и вообще – испарился, отстреливаясь из «мелкашки», словно дух великих кавказских гор. Решили, что он ушёл в Турцию тайными горными тропами, на этом и успокоились.
А в понедельник к своему удивлению Булгаков увидел в коридоре Горского народного художественного института великолепного Гая Пирса, старого знакомого журналиста из «Вашингтон пост». В восемнадцатом он был прикомандирован в германскому штабу, но совал свой американский нос во все дела города и даже был по совокупности приговорен германским трибуналом к расстрелу, однако чудесным образом бежал в туманный Альбион, чтобы через пару лет вынырнуть здесь, в самом пекле России, охваченной гражданской войной.
– Привет! – загремел великолепный Гай Пирс на всё революционное учреждение, демонстрируя, что он никакой не заморский шпион, а честный-пречестный журналист, хотя и буржуазного толка, зато сочувствующий.
– Здорово, Гай! – тоже обрадовался Булгаков и расплылся до ушей.
– Тю-тю-тю… – как с уткой, заговорил с ним великолепный Гай Пирс на чистейшем русском языке с нижегородским акцентом, словно был с Поволжья, а не явился весь из себя с Уолл-Стрит, где все ходят чинно и благородно в галстуках и на цыпочках, как их далёкие пальцеходящие предки. – Я теперь не Гай Пирс, – опасливо оглянулся он по сторонам. – Я Давил Мачабели! – доверительно шепнул он на ухо Булгакову. – Репортер из «Дейли стар»!
И они пулей выскочили в сквер, где в ларьке подавали чачу, пиво и чебуреки по талонам для членов профсоюза работников культуры горских народов.
– Чача ваша… – чрезвычайно кисло поморщился великолепный Гай Пирс, сиречь Давил Мачабели, – как наш виски, только лучше.
И Булгаков усмотрел в этом политес в сторону новой власти, попытку водить его за нос, ничего не понял и вопросительно уставился на великолепного Гая
| Помогли сайту Реклама Праздники |
Печально от мысли, что талант писателя с его умением проникнуть в души людей, показать суть человека и способность на собственное предательство - вещи совместимые.