парком целебным подышим. У меня и квасок припасен."
От выплеснутого на камни ковша кваса густой хлебный дух заполнил парную. Они посидели на нижнем полке, привыкая к жару. Потом поднялись выше. Маша смотрела на ещё вполне ладное, гладкое тело его матери, на натруженные руки с узелками вен, на ноги с сильными икрами. Возраст выдавали немного оплывшие плечи да мягкий в бледных растяжках живот рожавшей женщины. Смущение незаметно исчезло. "Дыши, детка, дыши. Пар хлебный и для ребеночка полезен." На коже выступили прозрачные крупинки пота. "Ну, пойдём. На первый раз хватит. Голова не кружится?" Маша отрицательно покачала головой: "Всё хорошо." "Вот и хорошо, что хорошо. Во второй заход веничком попаримся. А хочешь, простынку накинь и на воздух выйди. Вечер уж больно хорош сегодня..."
Маша сидела на лавочке возле двери и смотрела на высокие загадочно мерцающие звезды. Вышла мать, неся в руках две кружки. "На-ка... Чай на травках да на ягодах заварила. Подуй только, не обожгись."
Маше вдруг захотелось рассказать этой женщине всё. Как ей не везло с парнями, как горько пил отец, и не с кем было поделиться девчачьими своими бедами. И о том, почему он пил. Как однажды, когда ей было пятнадцать, он рассказал ей историю её появления на свет. Как она, бросив ему в лицо: "Убийца! ", убежала из дома к тому, первой своей любви. Как наутро он отводил взгляд, провожая её, и обещал позвонить... Как она впервые увидела его, её сына, в приемной деканата, как потом отворачивалась или прятала глаза, чтобы он не заметил в них интерес. Как боялась поверить в неслучайность его заглядываний в кабинет. Как неуверенно звучал его голос, когда он пригласил её на медленный танец, а она, дура, пришла на студенческий вечер в бальном платье, прочитав в афише слово "бал"...
Она рассказывала всё это сбивчиво, перескакивая с одного на третье, потом расплакалась, пыталась собраться, ругая себя за слабость... А слезы всё не останавливались.
Мать положила руку ей на плечо. " Попей, девочка. И поплачь. Слезы - наше бабье счастье, мужикам оно не дано. А мы поплачем, да и душу облегчим... А когда ты поверила, что у него к тебе не просто так?"
Маша повернулась к ней. "Я не знаю... Может быть, когда он утром под дверьми ждал... Нет, наверное, когда сказал: " Мы своих в обиду не даем. "
Мать улыбнулась, в темноте блеснули зубы. "Это правда. В обиду своих мы не даем. Мой отец, дед его, ещё меня этому учил. Ох, и оторва я в детстве была... Мальчишки окрестные боялись младших моих задирать. Знали, все равно поймаю, прячься-не прячься. А от ошибок мы, бабы, не застрахованы. Вот и мой первый бросил меня с двумя. Сыночке тогда три всего было, годика-то. Появился... лет пять спустя. Да я ему вторую отцовскую правду в лицо высказала. Мы предателей не прощаем. Сейчас-то я знаю, по-христиански прощать надо. Молюсь за него. А простить, грешная, не могу. Да, повернись по-другому, я и Николая не встретила бы... Ладно, пойдём, я тебя веничком поглажу. Тело да душу почистим. А то мужики заждались уж."
18.
Они вышли из бани легкие, довольные и беседой по душам, и наметившейся родственной близостью. Обе в белых, ниже колен, сорочках. Маша от ночной прохлады накинула на голову полотенце. Совсем рядом, сменяя друг друга, невидимые, стрекотали два сверчка. В металлический абажур горящей над дверью лампочки с сухим звоном бились мелкие жучки, чуть мягче и глуше - белесые мотыльки-совки. Подошёл и уткнулся головой в колени Черчилль. И так застыл в ожидании ласки. Маша машинально, ещё под впечатлением от откровенного женского разговора, погладила крупную голову пса. Тот благодарно холодным носом ткнулся в ладонь. Мать, оставив дверь открытой, чтобы баня проветривалась, потянулась к стене выключить свет, но вдруг обернулась и позвала: "Маша..." Девушка повернулась к ней. Концы полотенца свободно ниспадали с её головы на плечи, очерчивая контур удлиненного лица с мягким овальным подбородком. Вопросительно расширившиеся глаза блеснули, зелёными искрами. "Лицо у тебя сейчас... Как на иконе, " - сказала мать. И, немного помедлив, щелкнула выключателем.
Со стороны дома донеслись мужские голоса. Один - низкий, рокочущий. Другой - выше и резче. В темноте на веранде зажегся красный огонек, чуть позже - второй.
Мать сказала с беспокойством в голосе: "Пойдем-ка, Маша, побыстрее. Мужики, кажись, заспорили. Ох уж, Николай, хлебом не корми. И закурил даже. А кто ж второй-то?" Маша обернулась: "Отец, наверное. Он может, если выпьет." "Вот охломоны, не дождались!" - в сердцах бросила мать и быстрым шагом направилась к дому. Маша, шаркая слетающими с ноги шлепанцами, за ней.
Голоса становились ближе и отчетливее, то разделяясь, то перекрывая друг друга.
"... Глупо, Самойлович, на мать обижаться. На страну, то бишь. Чем она виновата? Что родила тебя, меня, вот их," - Николай кивнул на него, стоящего оперевшись плечом на косяк. Глубоко затянулся и выпустил клуб дыма под ноги. Дым, придавленный ночной влажной прохладой, медленно пополз в сторону. "Вырастила-выкормила. Выучила. Дело достойное в руки дала. Тебе, вон, людей лечить. Мне - гайки крутить. Не в пеленках родились, так то судьба."
Кобринский держал папиросу двумя пальцами, затягивался редко, выдыхал коротко и со звуком, морщился от дыма, попадавшего в глаза и в нос. "Я, Николай, родителей в войну потерял. Мы с женой ездили потом, распрашивали соседей, в горисполком ходили даже. Показали нам несколько мест, где евреев расстреливали. Не только, конечно, и других было много. Не нашли мы их. А памятники ухоженные, спасибо людям... А, может, они и не там, а увезли их, когда гетто ликвидировали. Это в Белоруссии... А государство что же. Вы правы, образование я получил. Служил, наукой занимался, работал. В то время я еврейства своего никак не ощущал. Нужен был, ездил, куда пошлют. Я считаю, долг свой я сполна отдал. Теперь, пока силы ещё есть, для себя пожить хочу. И вот сейчас-то мне и показали, кто я есть. И семит, и отщепенец, и предатель..."
Они сидели на ступеньках веранды, плечом к плечу. Кобринский - в накинутом на плечи пиджаке, Николай - в стеганой телогрейке.
"То люди, Самойлыч. Есть такие. А есть мы с тобой. У меня на заводе главный инженер - Рихман. Башковитый. Производство знает от и до, будто сам на каждом участке да не один год оттарабанил. И чуть не всех рабочих по именам. Всегда за руку здоровается. Кому, на хрен, какая разница, что там у него в анкете прописано. А его на Дальний Восток не своей волей закинуло, как говорят. Покормил он колымских вшей в своё время...
А что до долга... Ну вырос ты, оперился, силу обрел. Так что, и мать теперь не нужна? Какая ни есть, мы-то её знаем. И пьяная, и гулящая, и жестокая без разбору. Но и сильная, и красивая. И хлебосольная, и певучая. Мы ж что петь, что плакать умеем как никто. Это когда мы вместе - славяне, татары, кавказцы, узбеки-киргизы... И евреи, конечно. Вы ж в каждом народе - как приправа к еде. А по одиночке что человека, что народ сломать не трудно. Да что я тебе... Ты, учёный, лучше меня всё знаешь. Одно тебе скажу: нельзя обидой жить. И родину, как родителей, чтить надо. Помнить и чтить. Вот и весь тебе сказ." Николай задавил окурок в жестяную банку из-под "сайры в томатном соусе".
Кобринский зябко передернул плечами, посмотрел на потухшую папиросу и сунул её туда же.
" Вот это по-русски... Сказал - как отрезал. А что другие думают, вроде, и не важно."
"Опять обиделся. Да что я тебе, рот затыкаю, что ли? Разговор у нас серьезный вышел, и вопрос серьезный. Тут без принуждения, имеешь что сказать - говори. Мы ещё детей не спрашивали. А, молодой?" - Николай обернулся к нему, по-прежнему подпирающему плечом дверной косяк.
Он, было, открыл рот, но увидев мать и за ней Машу, передумал.
"Ээх, мужики... Не утерпели, что ли?" - мать боком протиснулась между ними, загородившими проход.
"Да мы по чуть-чуть, так, для разговору, нам со сватом есть что обсудить. А вас не дождешься. Ужин-то будет сегодня? Завтра хоть и не вставать рано, а всё ж спать надо когда-то." - Николай повернулся за ней, Кобринский шагнул следом. А он задержавшись, подал руку Маше, остановившейся у крыльца, привлек к себе, обнял за плечи: "Замёрзла? Прохладно уже..." Маша, слышавшая только окончание разговора, вопросительно посмотрела на него. Он махнул рукой: "Да всё нормально. Знакомство по полной программе." И улыбнулся ободряюще.
Ужинали недолго. Коронное блюдо матери - тушеная с овощами и мясом картошка в печной духовке протомилась на славу. Тот самый Машин салат, полюбившийся ему с первого раза, постояв, дал сок, и тоже был оценён по достоинству. Замаринованной Николаем крупными кусками кете и им же засоленной красной икре также отдали должное. Магазинные колбаса с сыром не обсуждались. Николай достал ещё бутылку своего первача "для особых случаев" - настоянного на бруснике и - "для ядрености" - с плавающим внутри стручком острого перца. Маше мать налила ягодный морс. Кобринский на взгляд дочери сделал успокаивающий жест: "все в порядке".Выпили ещё раз за доброе знакомство и "чтоб все были здоровы". От продолжения он отказался. Маша выглядела уставшей, и мать постелила им в маленькой комнатке за печкой. "А Вам, Ефим Самойлович, я здесь, на диванчике постелю. Вы не против?" Кобринский привстал с табуретки: "Конечно, нет. Благодарю Вас." И немного картинно, с поклоном, прижал к сердцу правую руку.
"Я тоже пойду. Завтра, если дождя не будет, утром поливать надо." И ушла, задернув за собой ситцевую в крупных цветах занавеску. В проеме обернулась: "Коля..." Николай, наполнив в очередной раз стопки, поднял на неё взгляд: "Не переживай, мать. Всё будет хорошо."
"Ты такая... Я когда тебя увидел из бани в этой сорочке, с полотенцем на голове, у меня даже дыхание перехватило." Голова девушки лежала на его плече, правая рука - на груди. Бедром он чувствовал тепло от её живота...
Маша приподнялась: "Какая?"
Он помедлил, подбирая слово. "Родная... Я тебя очень люблю." "За что?" - она улыбнулась с лукавинкой в глазах. "Я не знаю. Просто так, наверно."
"Расскажи мне... про войну." - вдруг попросила она.
"Зачем тебе?" - нога вдруг напомнила о себе. Он поморщился и пошевелил пальцами.
"Знаешь... Я где-то читала, что самое сильное желание жить возникает, когда она вот-вот может закончиться. И самый сильный страх тоже проявляется в этот же момент. И исход зависит от того, что победит. Я хочу испугаться войны. Так, чтобы захотеть жить. Чтобы испугаться, а потом понять, что ты со мной, и, значит, бояться нечего. И ему тоже."
"Ей." Он обнял её, как маленькую, и поцеловал в макушку.
"Что?" - Маша словно вернулась из своих мыслей.
"Ей. Доча будет у нас." - он легонько коснулся её живота.
"Откуда ты можешь знать?"
"Не знаю. Но знаю. "
"Увидим..." Маша снова положила голову ему на плечо. "Рассказывай... "
19.
... Он плохо помнил тот, последний для него, бой. Затмился он болью и всем, что было с ней связано, или просто так сработал мозг, защищаясь от действительно всеохватывающего и пронизывающего
| Помогли сайту Реклама Праздники |
с уважением, Олег