отношении ко
мне все у Бога было продумано, все должно было развернуться в будущем,
проясниться во мне со своими плодами. Хотя, на тот период события имели место за чертой понимания каждого члена
нашей семьи, ибо все было обозримо едва, почти стихийно, ничему невозможно было
дать точную оценку, как и не возможно было ответить на вопрос: за что? Ибо
Судьба на всех парах била, едва на досуге предлагая задуматься и хоть что-то
этим объяснить и извлечь. Каждый извлекал, кто во что горазд, но и к истине
тоже со своего боку каждого незаметно
подводил Бог, как правило. Но Бог многие «за что» игнорирует, ибо невозможно
показать каждому его картинку деяний из прошлых воплощений, где он проявлял
качества демонические, рождая этим день сегодняшний и сегодняшние страдания,
которые одни всесильны и неминуемы, чтобы искоренить, вырвать из человека его
греховные качества и дать запрет на подобные деяния и проявление впредь.
Так что со своими родителями, как и с другими моими родителями, как и каждый, я была повязана многими прошлыми
рождениями и получала свое, стеная и думая, если не: «За что?», - то хотя бы:
«Это больно», так откладывая незримо в свой багаж то, что мне было по плечу, и уже этим давая себе запрет на многое уже в
своей семье или в отношениях с другими людьми. К тому же, это была ни столько
текущая чистка, сколько подчищение всех остатков, всех жизненных нравственных
хвостов, всех моих неправильных пониманий, всех моих греховных потенциалов наперед
и за пределы, дабы в эту степь и нос не совала, когда характер обматереет и не
согнуть, и не убедить.
Отец своими качествами сделал для меня ту духовную клетку, да
пределы которой я и теперь ни ногой, ибо массивный запрет массивным замком
повесил во мне Сам Бог через отца на многие вещи, насилием удержав мою душу от
пристрастий и вольности и с тем, чтобы заодно
обследовала этот мир материальный со всеми его закоулками, пусть чуть ли
ни галопом по Европам, но достаточно, чтобы имела обо всем такое представление
и так мыслила и на том стояла, чтобы со мной можно было все же заговорить Самому
Богу, и чтобы был тот внутренний фундамент и понимание, на котором и могли
удержаться и закрепиться Совершенные Духовные Знания, только через которые и
могла я писать Святые Труды.
Многое в своей жизни я бы никому не пожелала, ибо концентрация
боли в разных формах проявления была достаточна, чтобы ее разбавить на
продолжительный период и на многих. Но когда начинаешь жить в этой
концентрации, то, оказывается, все внешнее, включая побои и унижения, вещи
достаточно терпимые, а вот само страдание – это где-то внутри и имеет досадное
свойство внутреннего утешения, давая даже маленькую радость, выделяя тебя из
всех твоей как бы стойкостью и претерпеванием и непременно суля прорыв и
торжество. Меня страдания ломали, ломали… А что-то во мне твердело и твердело,
а что-то смягчалось и смягчалось, а что-то извлекалось и извлекалось… И где я
была на тот период сама, когда начинало прорастать разумное, устойчивое,
человеческое… и все обосновывалось на внутренней доброжелательности ко всему
изначально и все в том же устремлении к наукам, все же имеющем и духовную в
себе долю.
Новый 1976 год ничем не отличался от многих и многих других.
Маленькая семья опять из трех человек была хранима Богом со всеми ее проблемами
и терялась в бесчисленных судьбах, не претендуя ни на что особое, но мечтая,
как один организм, как и в лице каждого члена, хоть о каких-то для себя благах
и билась о стенку быта, да и о то, чтобы, наконец, вырваться в русский
город. В тоске по России отец мрачнел,
сутулился, уходил в долгие размышления, но не в силах был держать в себе, молчать, и, если был не в очень плохом настроении, начинал
долгие рассказы о Сибири, о тайге, о Дальнем Востоке, о своей молодости, о всех
своих приключениях, как и о детстве, о матери, об отце, братьях и сестрах. Он
рассказывал с пристрастием, с превеликим наслаждением, с упоением, голос
оживлялся, глаза начинали блестеть и добреть, теряя колючесть и злобу, и он
как-будто пытался влезть в душу каждого, донести до каждого, чтобы и другого
тронуло, чтобы проняла его тоска, глубоко желая понимания себе и своей неуемной
душе.
Благодушие воспоминаний легко переходило в упреки, ибо он всегда
винил мать, что какими-то незримыми цепями держала, умудрялась держать его, что
присох к ней, что все на самом деле ему не по нутру, что он в душе бродяга до
мозгов костей. Он все время в будущем отводил себе тот день, тот час, когда
непременно поедет по возлюбленным сердцу местам, отводя этой долгой мечте в
себе главное место до конца своих дней... Он брал гитару и начинал петь, пел
песни народные, о тайге, о братве, о тоске, о душе, о судьбе…, а потом брал в
руки балалайку и переводил себя на частушки.
Кручинился он и о том, что я таким поворотом дела подвела их
всех, ибо думал, что я уже отрезанный ломать и торопился его отрезать, но, увы.
И родительское чувство как-то вразумляло его, но все реже и реже он себя
обуздывал, ибо выдержал срок молчания в достаточной степени. Однако, от планов
своих уехать из Кировабада никак не отступался, но перешел к политике жесткого
контроля за деньгами, так что баталии частенько смещались от меня в сторону
мамы, верной праздникам и застольям и пропускающей все отцовские доводы мимо
ушей, ибо никак не могла себе отказать в этом направлении, поскольку любила
вкусно поесть, как и добротно приготовить.
Так что в любом случае аскезы постных супов и каш прерывались, и Новый год встречался с полными столами, но
всегда однообразными, ибо мама не любила изощряться, но традиционное – холодец,
жаркое, заливная рыба, винегрет, портвейн или вино были на столе. Приходила Лена с Виктором,
детьми и свекровью, приносили что-то с собою, иногда заглядывал Улхан – и все
были в сборе. Никогда не было так, чтобы Новый год прошел нормально. В праздничном меню непременно были в итоге
перевернутые столы, мордобой, крики и скандалы и родительский утренний долгий
сон до позднего обеда, как и ходила ходуном кровать примирения, и стена не
спасала меня от этого их постоянного разрешения всех вопросов.
И не дурак уж совсем был мой отец, но надумывал частенько прямо
за столом, злость перекашивала его лицо, гневный взгляд сверлил буквально
буравчиками с примешанной невыразимой тоской и болью, как и вином, да и мама
никогда не смалчивала… Или накануне многие продукты летели с балкона, и стоял
крик столь впечатляющий, что никому и не надо было объяснять, в чем дело, все
выговаривалось на всю мощь.
Праздники были для семьи
великой аскезой, ибо здесь надо было претерпевать всегда буянство отца и
непокладистость матери или до или после, или до и после…. А потому я
укладывалась спать в часов десять, минуя праздничный стол, и будилась уже скандалом, не очень
продолжительным, но основательным.
Понятия о елке в семье не было, не существовало никогда, как и
не было никаких семейных традиций, как и
празднований дней рождений. Все было в порядке вещей. Но вкусный обед и
вино, как и торт, могли присутствовать,
а могли и – нет.
Зима потянулась медленно, зябко, почти однообразно, водя меня с
работы и на работу, заставляя терпеть
скандалы, придирки отца, пряча меня в мою комнату с долгими порою размышлениями
и напряженным ожиданием. Отец, как всегда, корпел над своим проектом, именно благодаря ему находя смысл в жизни,
посвящая ему каждую свободную минуту и не забывал подготавливаться к весне,
всегда рассчитывая на нее, вслушиваясь в сводки погоды.
Моя надежда продолжить учебу давала надежду и ему, но он уже
как-то скупо улыбался, когда о том заводился разговор и почти что жил под флагом,
«что было, то видели…». Никогда, когда я жила в родительском доме, у
меня отношения с отцом не налаживались. Я уже была достаточно взрослая, мне шел
двадцать второй год, и уже могла оценивать, как свою ситуацию и отцовский гнет,
так и качества родителей и их ко мне отношение. Теперь я была что-то в виде
нежелательной обузы, которую нужно терпеть, но на которой уже можно было
срываться, ибо моей правоты уже давно и ни в чем не было. Однако, меня ожидало
потрясение куда более сильное, которое не увенчало мои переживания, но дало
собою новое начало тому, что я бы теперь назвала невыносимым.
Зима миновала, наступил март. Отец забеспокоился, ибо погода с
каждым днем становилась все солнечней. Пора было ехать в Сочи на заработки. В
один из дней, из последних дней перед отъездом он сидел в зале, настраивая
гитару и задумчиво время от времени посматривая прямо перед собой. Я собиралась
на работу и сновала по комнате, укладывая в сумку необходимое. Произошло то,
что я никак не могла ожидать. Я, проходя мимо отца, вдруг неожиданно была им
схвачена за руку. В одно мгновение он с силой, граничащей с грубостью, рванул
меня к себе и отвратительный мерзкий, ужасный поцелуй с силой оставил на моих
губах. Это до меня дошло не сразу, когда
гадкий мерзкий его рот… Пораженная, я с силой, на какую только была способна,
оттолкнула его… У меня не было слов, у меня не было дыхания, но очень сильное,
непередаваемое, неизмеримое, потрясение. О, как я ненавидела его! Как я не
ожидала такое… невозможно передать. Это была боль всех болей, это была
неприязнь всех неприязней, это был удар всех ударов… Я не могла совестить,
кричать… Я плевалась, я вытирала губы вновь и вновь, я, пораженная, глядела на
него с изумленной и непередаваемой болью и отвращением Я рванулась к двери,
схватив сумку. Я не поехала, я шла пешком на работу несколько километров, нет,
больше…, шла, обливаясь слезами, вновь и вновь думая, куда уйти, как не
вернуться домой никогда, что сделать с собой, когда у него такая мысль… Все в
глазах запеленал как туман.
Никуда я не делась. Я вернулась домой. Мама уже была дома.
Отец меня ненавидел… Я уже на следующий день это отчетливо поняла.
Он меня начинал бить без слов, без причины, без предупреждения. Он бил просто ногой, когда я проходила мимо,
вновь и вновь, бил грубо, что называется, «под зад ногой…», бил исподтишка, ни
при маме, он всем в себе желал показать, что я ничто, что я была должна как-то
подчиниться…, что, как я смела... Вот
где и когда, при каких условиях наступил мой ад. Я знала абсолютно точно, что
мама мне не поможет. Она не умела помогать. Ни разу за все время, когда я,
бывало, рыдала от избиений и оскорблений
отца, она не искала для меня утешительных слов. Ее любовь была в другом
измерении.
Можно любить человека и быть при этом крайне невежественным,
непонятливым относительно добра и зла, причиняемых ему. Поэтому в свое время
Бог каждую такую прореху в понимании, отдавая долг, возводит в ранг такого
рикошета, чтобы проело все мозги, чтобы хорошо осело в сознании и подсознании
величайшим запретом тому, кто совершил и тому, кто смолчал в страхе или
безразличии, или не желая себе проблем, напрочь забывая о долге,
нравственности, кровных и семейных связях.
Вскорости отец уехал в Сочи, а моя жизнь приобрела самый
печальный оттенок, ибо уже
| Помогли сайту Реклама Праздники |