подсвечниках горели каплевидными язычками, вытягиваясь в тёмную ниточку копоти и покачиваясь, когда хлопала на лестнице дверь или наверху за подвальным окошком погромыхивала на улице по булыжникам телега.Эти два огонька озаряли мягкое, в складках, бабушкино лицо, кружевной белый платочек на голове, отражались слепящими бликами в стёклах пенсне.
Бабушка рассказывала мне, как она умудрилась сохранить подсвечники даже в ту пору, когда вскоре после революции советская власть отбирала дорогие вещи у их владельцев, и в первую очередь золото и серебро: за укрывательство таких вещей владельцев, не желавших расставаться со своим добром, держали в тюрьме, пока они не сознавались, куда спрятали это добро, а особенно упрямых в назидание другим ставили к стенке и расстреливали.
Революция у бабушки отняла все, и она даже не очень и скорбела. А вот с этими двумя подсвечниками, цена-то которым не Бог весь какая, расставаться никак не желала.
По всему городу шли обыски. Сотрудники ГПУ, в кожаных куртках и с большими маузерами в деревянных кобурах, врывались по ночам в спальни к обывателям, на кого поступал донос, и все переворачивали кверху дном, пока не находили в тайнике пару серебряных ложек или золотую брошь. Добыча тут же конфисковывалась в пользу государства, а её бывшему владельцу за укрывательство припаивали пяток лет тюремного заключения. Без разбирательства. И без суда. Именем трудового народа. Свои подсвечники бабушка Роза укрыла надёжно. Кто-то их засек у неё и донёс властям. Дважды обыскивали подвал: ничего не нашли. В третий раз искать не стали, а пришли ночью, велели одеться и увели с собой.
В городском отделе ГПУ, в заплёванной и прокуренной комнате, бабушку допрашивал сам начальник Вертубайло, чахоточный скелет с нечесаным скальпом. В накинутой на острые плечи чёрной комиссарской кожаной куртке он сидел на стуле, поигрывая револьвером в костлявой руке, а бабушку оставил стоять. Бабушка не испугалась его угроз и спокойно отвечала, что она ни о каких подсвечниках ничего не знает и что её оклеветали. Тогда Вертубайло вызвал двух красноармейцев с винтовками, с гранёными штыками, и приказал вывести во двор и расстрелять. Красноармейцы повели её, и, в дверях, Вертубайло окликнул:
— Ну, сволочь, жить тебе осталось пять минут. Сознавайся!
Бабушка не ответила ему и вышла за дверь. Красноармейцы спустились с ней по замызганной лестнице на первый этаж, вышли в маленький утоптанный дворик без единой травинки, окружённый с четырёх сторон глухими кирпичными стенами, а в местах, где раньше были окна, проёмы без рам были затянуты мешками с песком и крест-накрест заколочены старыми трухлявыми досками. Её, полуживую, поставили спиной к стене, сами отошли шагов на пять, подняли винтовки и навели на бабушку. Сверху со второго этажа высунулся из окна нечесаный Вертубайло и насморочным голосом скомандовал медленно, с расстановочной:
— По врагу революции… именем трудового народа… слушай мою команду… стрелять при счёте «три»… считаю… Раз! Бабушка закрыла глаза.
— Покажешь, где подсвечники, буржуйское отродье? За кусок серебра жизнь свою собачью не пожалеешь? Считаю… Два! Дальше бабушка ничего не слышала, хотя чувств не лишилась и не рухнула навзничь. Просто отключилась.
— Не врет, стерва, — сплюнул со второго этажа чахоточный начальник ГПУ. — Гоните её в шею.
Бабушку вывели на улицу и подтолкнули в спину. И она пошла. Понемногу оживая. Пришла к себе в подвал, когда уже стемнело. Стала свет зажигать и вспомнила, что пятница. Пошла и принесла из тайника подсвечники, поставила их на столе, воткнула по свечному огарку, засветила и при колеблющихся огоньках зачитала молитву на древнееврейском языке, застрявшую в памяти ещё с детства. С тех пор она стала произносить молитву каждую пятницу, перед ужином, как это делала её покойная мать, а до неё мать матери. Молилась она в одиночестве, без свидетелей, а то, чего доброго, донесут куда следует, и это может плохо отразиться на карьере сына, моего отца. Поэтому даже и при мне, своём любимце, она этого не делала, а если я застревал у неё допоздна в пятницу, зажигала свечи молча. Как бабушка молится, я все же услышал. И не потому, что схоронился неприметно и проследил. Нет.
На нашу семью навалилась беда. Бабушкиных сыновей, живших в Москве, Ленинграде и Казани и занимавших там очень ответственные посты, одного за другим арестовали, как иностранных шпионов. Какое-то время оставался на свободе лишь мой отец. Потом и его взяли, подняв всю нашу квартиру на ноги поздней ночью, и я, ещё не совсем очнувшийся от сна, видел, как его уводили, велев надеть не военное обмундирование, а гражданскую одежду. Единственный гражданский костюм отца незадолго до этой ночи мать отдала в чистку, и он ушёл в тюрьму в спортивных тренировочных шароварах и вязаном свитере, со звездой на спине — эмблема спортклуба, лишь на ноги ему разрешили натянуть армейские сапоги, но не хромовые, парадные, а из яловой кожи, в которых он ездил на полевые занятия.
Таким образом, я, как и мои двоюродные братья и как я потом узнал, тысячи и тысячи других детей по всему Советскому Союзу, стал сыном врага народа.
А бабушка Роза стала матерью четырех врагов народа — по количеству арестованных сыновей. Их, кроме того, что они агенты иностранных разведок, обвинили также и в сокрытии своего буржуазного происхождения. Так что все их уловки, отдаление и отчуждение от матери, не помогли. Только напрасно старушку обижали.
В ГПУ все знали и, небось, посмеивались, видя, как они упорно отгораживаются от своей матери и подчищают все следы своего «преступного» непролетарского происхождения. Вот тогда-то я впервые увидел всех бабушкиных внуков — моих двоюродных — вместе под цементным потолком подвала. Их мамы, одна — татарка, другая — русская, а третья — украинка, после ареста мужей были выселены из своих квартир прямо на улицу, с детьми. Куда им деваться? Родственники в страхе отвернулись от них, чтобы на себя не навлечь беды. Даже родители побоялись приютить своих дочерей с внуками, хотя были самого пролетарского происхождения и в своём прошлом им нечего было таить от советской власти. Не пустили на порог. И, не сговариваясь, из Ленинграда, Москвы и Казани, купив на последние деньги билеты на поезд, устремились все три невестки с детьми в наш маленький город, к бабушке Розе, которую до того ни разу не навестили, в тайной надежде, что она не прогонит, даст им кров.
Бабушка Роза, мудрая и великодушная, с каждой из них поцеловалась при встрече, как с родной дочерью, с татаркой Гюзель, и с русской Марусей, и с украинкой Валентиной, и всем им нашла место в своём тесном подвале. На всю жизнь запомнил я ужин у бабушки в ночь на субботу. За столом было тесно, и дети сидели на коленях у матерей, и, потому что не хватало посуды, каждый ел из одной тарелки с матерью. Бабушка поставила посреди стола свои два серебряных подсвечника с новыми свечами. Зажгла их. И сказала молитву по-древнееврейски (тогда я впервые услышал эту молитву), как фокусник в цирке, сделав ладонями вроде крыши над трепетными огоньками, а потом этими же ладонями проведя по своему лицу. Она благословила хлеб и еду и спокойно и с достоинством попросила у еврейского Бога, воздев близорукие глаза к бугристому цементному потолку подвала, сжалиться над безбожными её сыновьями и не оставить сиротами этих детей, в каждом из которых вместе с русской, татарской и украинской кровью была частичка её, бабушки Розы, еврейской крови.
Она разговаривала с Богом на его языке. Не на идише. По-древнееврейски. И не только все три невестки — одна из мусульман, две другие христианского, православного происхождения, но и я единственный внук её, на все сто процентов еврей, не могли понять ни слова. Но зато мы все поняли, о чем речь, следя за бабушкиными глазами и слушая, с какой болью и страстью говорит она с потолком.
С той ночи у меня, выросшего без Бога, в моей одурманенной голове родилось подозрение, что вопреки уверениям советской власти, моих школьных учителей и воспитателей в детском саду, Бог всё-таки существует. И сердце у него не камень. Потому что он, Бог, услышал молитву бабушки Розы.
Все сыновья, год или два года спустя, вернулись из заключения живыми. Но не невредимыми. Они были очень крепкими и упрямыми — сыновья бабушки Розы, не подписав ни одного обвинения в шпионаже и вредительстве, сколько их ни били на допросах. Они вернулись с широкими расплющенными носами, какие бывают у боксёров, с поломанными и неправильно сросшимися пальцами на руках, и вместо своих белых зубов, с какими их увезли, объявились дома со вставными металлическими, нестерпимо сверкавшими, когда они разжимали свои неровные, в заживших шрамах, губы. Тогда, в ту ночь на субботу, я как зачарованный, смотрел на огоньки кончиков свечей в серебряных тяжёлых подсвечниках. Эти огоньки, чуть колеблясь, отражались на выступах каждой виноградины в серебряных гроздьях, обвивавших подсвечники, и оттуда зайчиками играли в заполненных слезами до краёв ресниц глазах женщин, плечом к плечу сидевших за столом и внимавших непонятным, но убедительным словам, которыми бабушка Роза просила у своего Бога помощи.
Потом они уехали, увезя детей. Уехали, когда их мужья вернулись и им больше ничто не угрожало. Но с тех пор они уже не стыдились бабушки и писали ей письма аккуратно. А потом была война. Когда немцы заняли город, никто из бабушкиных сыновей не смог её защитить. Они были в армии. И до невесток с внуками было не докричаться. Даже я с мамой, как назло, жили в то лето далеко от города и туда уже не вернулись. Она погибла вместе с другими евреями, не успевшими или по старости не сумевшими убежать из города.После войны, уже взрослым человеком, я заехал в этот город. У меня там не оставалось ничего. Потянуло к местам, где прошло детство. А если не кривить душой — надеялся разыскать могилу бабушки Розы. Военная крепость, где мы жили до войны, сгорела дотла.
Вокруг пустых узких окон-бойниц на
| Помогли сайту Реклама Праздники |