Произведение «Таможня добро не дает... или...» (страница 2 из 4)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 937 +3
Дата:
«бабушкин подсвечник...»

Таможня добро не дает... или...

ночевала, при гостях я спел эту колыбельную песню, и гости долго и дружно смеялись. Потому что песня эта оказалась не колыбельной, а старинным любовным романсом. Романсы бабушка знала, а колыбельной — не одной.Тем не менее когда у меня появился сын и мне доводилось его укладывать спать, я почему-то пел ему тоже не колыбельную, а бабушкин любовный романс. И он засыпал, улыбаясь во сне. Её сыновья ещё были подростками, когда их переселили в подвал. Но если б только это, было бы полбеды. 
    На детях лежало проклятье происхождения. Они были из богатых, и революция швырнула их на самый низ социальной лестницы. С этим клеймом они были обречены. Перед ними, как перед прокажёнными, были закрыты все пути. И несовершеннолетние мальчики, бабушкины сыновья, оставили её, разбежались, кто куда, по всей России и там, скрывая происхождение, выдав себя за сирот времён Гражданской войны, стали равноправными, поступили учиться и быстро сделали карьеры инженеров, учёных и офицеров. К бабушке они не наведывались — это могло подмочить их репутации. Лишь посылали ей кое-когда денежные переводы и редкие, очень редкие письма, в которых упоминались лишь самые важные события: их женитьбы и имена жён, даты рождения детей с присовокуплением их имён, а также фотокарточки, с которых глазели на бабушку незнакомые ей внуки.
    Бабушка не обижалась на своих сыновей. Она все понимала. Не знаю, одобряла ли она ту цену, какую платили сыновья за свою карьеру при рабоче-крестьянской власти. Но я не помню, чтобы она хоть раз их укорила. Лишь со вздохом говорила: — Господи, не покарай их! Эта фраза была самым сильным проявлением гнева. Она заменяла бабушке проклятье. Помню, и я удостоился его. Я уже был школьником, носил на шее красный галстук пионера и под барабанную дробь и надрывные вопли сверкающего горна маршировал в колонне таких же, как я, мальчиков и девочек, с такими же красными галстуками на тоненьких шеях, и нашим богом в стране безбожников был наш вождь Сталин, а нашим будущим — коммунизм. 
    Чтобы строить новое, надо ломать старое. Так, учили нас. Строить — мы не умели. Зато ломать — с наслаждением. Нас, несмышлёных, взрослые негодяи натравили на религиозных стариков. Нам ободряюще сказали, что мы можем ворваться в церковь или в синагогу и безнаказанно громить все, что попадётся под руку. И если кто-нибудь вздумает нас обидеть, за нас вступится милиция и не позволит трогать маленьких.  Ох и побушевали мы, юные кретины, опьянённые безнаказанностью, в русском православном соборе с голубыми куполами и позолоченными крестами на них, а потом повторили то же самое в старенькой еврейской синагоге, раскидывая свитки Торы и таская за седые бороды древних согбенных старцев.
     Домой я пришёл в тот день поздно, с пылающими от возбуждения щеками и с нехорошим блеском в глазах. Снял красный галстук с шеи, аккуратно повесил его в шкаф и пошёл умыться, чтобы остудить лицо. У нас в гостях была бабушка, и она сливала мне из ковшика холодную воду на подставленные ладони. А я, пока мылся, захлёбываясь, рассказывал ей, как интересно провёл день.   Бабушка не дала мне договорить. Наотмашь влепила пощёчину по мокрому лицу, потом вторую, и, содрогнувшись оттого, что наделала, потому что прежде за самые жуткие проделки ни разу не коснулась меня пальцем, подняла лицо к потолку, и, сдерживая дрожь, всхлипнула:
— Господи, не покарай его! Ибо он не ведал, что творил!
    Я считаю, мне повезло куда больше, чем моим двоюродным братьям и сёстрам, полукровкам, жившим в Москве, Ленинграде и Казани. Они не знали бабушку Розу и очень многого лишились, как если бы выросли без витаминов. Лишь один сын бабушки Розы, мой отец, жил в том же городе, что и она, потому что судьбе было угодно, чтобы конно-артиллерийский дивизион, в котором он служил, стоял в гарнизоне именно там, и стоял много лет подряд, до самого начала Второй мировой войны. А где Дивизион стоял после войны, если этот дивизион, вообще,  уцелел, никому не интересно, потому что мой отец в нём больше не служил, а, главное, бабушки больше не было в городе— она умерла, а если быть более точным, была убита оккупантами и своими местными полицаями, как и все другие евреи, не успевшие бежать от войны на Восток, вглубь России.
    Я был единственным евреем среди внуков бабушки Розы и до сих пор разговариваю на отличном идише, хотя с каждым годом встречаю всё меньше и меньше собеседников, способных тягаться со мной на равных, к сожалению, на этом вымирающем языке. Писать и читать не умею. Только разговариваю. Потому что схватил язык на слух. От бабушки Розы. Её идиш был непохож на тот скрипучий, картавый язык, на котором ругаются и посылают всему миру проклятия базарные торговки. Он также отличается и от сухого лающего языка еврейских книжников, похожего на плохой немецкий. Бабушкин язык был певуч и горько-сладок, как грустная еврейская песня. Идиш не был для неё основным языком. Читала она только по-русски и по-французски. И в разговоре пользовалась преимущественно русским. Идиш был её увлечением, даже страстью. Интерес к этому языку был у неё исследовательский. Она с ним обращалась как археолог, собирая по крупицам языковые  драгоценности и осторожно очищая его от вульгаризмов, отметая весь налипший веками мусор. 
    Бабушка обожала подолгу разговаривать с еврейскими портнихами, наслаждаясь их цветистой скороговоркой, терпеливо слушать грубоватую, но сочную, как квашеная капуста, речь извозчиков и балагуров и как курочка по зёрнышку, отбирала искрящиеся алмазы и вкладывала в копилку. Поэтому, когда заговаривала она на идише, слушать её было удовольствием. В нашем доме на идише не разговаривали. Ни отец, ни мать. Хотя знали язык. В нашем доме, где обычными гостями были сослуживцы отца из конно-артиллерийского дивизиона, разговаривали только по-русски. Лишь когда мои родители оставались одни и хотели обменяться мнениями о чем-то, не предназначенном для детского уха, они вполголоса перекидывались несколькими фразами на идише. Язык, на котором я заговорил в год, был, разумеется, русским.
   Бабушка навещала нас раз в неделю, по субботам. Аккуратно причесанная, с высоко уложенными на голове седыми волосами, увенчанными тёмным роговым гребнем, с неизменной кружевной чёрной шалью на плечах, в поношенных, но почищенных кремом старомодных ботинках, высоких, со шнуровкой, она шла пешком через весь город, пересекала реку по железному гулкому мосту, выходила на булыжное шоссе, уложенное на насыпи, потому что луга с обеих сторон были низкими и топкими, и по ним разгуливали на красных тонких ногах цапли. Шоссе вело к красным кирпичным стенам военной крепости, построенной  при царе и обнесенной высоким земляным валом, поросшим кустами орешника. У самых ворот крепости с полосатой будкой и полосатым шлагбаумом бабушка доставала из складок кофты пенсне с чёрной ленточкой и не надевала на нос, а, как лорнет, подносила к глазам, чтобы разглядеть часового, солдата с красной звездой на тулье фуражки, с простоватой скуластой рожей, уже издали скалившего ей в улыбке свои крепкие зубы.
    Часовые знали бабушку и пропускали без разговоров. Её знали и любили. Потому что не было случая, чтобы она чего-нибудь не подарила часовому. То пачку папирос, а то и пряник домашнего изготовления. Для бабушки Розы, что солдаты, что арестанты были людьми одного сословия, которых надо жалеть и чем-нибудь подсластить их нелёгкую жизнь. В руках она несла не сумку, а узелок, повязанный из чистого платка. В нём лежали гостинцы для внука: коржики, усеянные маком, и пряники, липкие от мёда. Бабушка в пятницу пекла все это в голландской печи, которая дымила из щелей и погружала весь подвал в синий едкий туман. Я уже ждал её прихода с самого раннего утра, когда только открывал глаза. Вместе с бабушкой в нашу квартиру входил вкусный и сладкий аромат её гостинцев. Со мной она здоровалась на идише и требовала, чтобы я отвечал ей на этом языке.
— Стыдиться нечего родного языка… даже если твой папа коммунист и красный командир, — говорила она мне, подслеповато косясь на закрытую дверь в другую комнату, где, по её предположению, не особенно торопился выйти к своей матери мой отец. — Если ты будешь отвечать мне на идише — получишь пряники, которые бабушка испекла своими руками, а если нет, то пусть тебе папа покупает гостинцы в советском магазине.
     И я, по природе весьма ленивый, готовился к приходу бабушки как к экзамену, мучил маму вопросами, по сто раз повторял услышанные от неё слова, которые я собирался преподнести бабушке как сюрприз. Идиш евреи называют «мамелошн» — языком мамы. Я его могу смело назвать «бобелошн» — языком бабушки. И для меня он связан с ароматом ванили и пряностей, который источали её гостинцы. Для меня этот язык сладок и пахуч, и до сих пор, проходя мимо кондитерских и уловив ноздрями запах печенья, начинаю автоматически складывать в уме фразы на идише. Иногда мама приводила меня в гости к бабушке и оставляла в её подвале ночевать. Это случалось, когда моим родителям надо было куда-то отлучиться надолго ушёл из дому. Оставшись вдвоём, мы разговаривали только на идише, и я поражался — до чего красивым и благозвучным он становился в устах старенькой подслеповатой женщины.
    Она не была националисткой. Боже упаси! Родной язык она упрямо сохраняла потому, что новая власть, которую она на дух не принимала, пыталась этот язык умертвить, выветрить из голов евреев. Она была религиозной, но берегла еврейские традиции не так уж по привычке, как из чувства сопротивления безбожному и безнравственному режиму, которому верой и правдой служили её сыновья.  После выселений, реквизиций и конфискаций у бабушки ничего не осталось от прежнего имущества, кроме ветхой одежды, многократно перешитой и штопанной. Ей также удалось сберечь два старых подсвечника. В них набожные евреи зажигают свечи по субботам. 
    Эти подсвечники были из чистого серебра и матово лоснились, когда бабушка натирала их песком. Они были тонкой художественной работы: увиты по спирали гроздьями винограда и довольно тяжелые на вес, и когда я был маленьким, еле удерживал в обеих руках. На самом верху каждый подсвечник был увенчан раскрытым бутоном розы. Тоже из литого серебра. В этот бутон бабушка вставляла оплывший огарок свечи и зажигала тёмный фитилёк, головкой шпильки выковыряв его из застывшего парафина. Оба огарка в

Реклама
Обсуждение
     12:43 17.12.2017
Замечательные зарисовки нашей памяти.
Реклама