Произведение «Таможня добро не дает... или...» (страница 1 из 4)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Рассказ
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 936 +2
Дата:
«бабушкин подсвечник...»

Предисловие:
Субботние подсвечники.
Эфраим Севела


Вчера получил с электронным письмом из Германии
от дочери папиного однополчанина рассказ,
 которым захотелось поделиться. 
Довольно странная похожесть чужих судеб и характеров. 
Читая первую страницу, 
я вначале вздрогнул - показалось, что я сам и написал все это.
 По большому счету история с подсвечниками один в один 
совпала с историей нашей семейной реликвии — золотого кулона,
 принадлежавшего маминым: дедушке и бабушке Каган. 
Пограничники в аэропорту Пулково не дали маминой сестре 
вывезти его в Канаду и прямо на таможне вынуждена была вернуть его 
моему отцу, который провожал её в аэропорту.

Петр — таксист.

Таможня добро не дает... или...


     Когда я сказал моему отцу, что уезжаю в Израиль, он, отставной полковник артиллерии и коммунист, не выразил никаких чувств по этому поводу, а только наморщил гармошкой лоб, заморгал из-под сдвинутых седых бровей и спросил:
— С каких это пор ты стал евреем?
Я не нашёлся, что ему ответить. Действительно, с каких пор? Весь советский образ жизни, да и немалые старания моего отца сделали все, чтобы изгнать из моей памяти даже намёк на какое-нибудь национальное чувство. Я рос никем: ни русским, ни евреем. А просто советским, каким-то абстрактным, то есть никем. Ответ на недоуменный вопрос отца родился в самые последние часы моего пребывания на русской, советской земле — в советском аэропорту «Шереметьево», среди форменных мундиров таможенных чиновников и истерических взвинченных лиц, проходящих досмотр пассажиров самолёта, летящего на Вену.
    В толпе не менее взвинченных провожающих я то и дело натыкался на сосредоточенное угрюмое лицо отца, совсем ещё не дряхлого и в свои,  почти, семьдесят лет, не потерявшего военной выправки. Его привычный суровый командирский взгляд не оттаял даже здесь и неотступно сопровождал меня в метаниях от чемоданов к столу, где немолодой с испитым лицом таможенник дотошно и скучно ковырялся в моих вещах.
— А это что?
Руки таможенника извлекли из чемодана два массивных подсвечника, тепло замерцавших серебряным отливом под неживым светом люминесцентных ламп. Два еврейских субботних подсвечника отличной работы. Бог весть какого столетия. С тяжёлыми гроздьями винограда вокруг подножья и по спирали до самого верха.
— На вывоз за границу положено не больше девятисот граммов серебра, — сказал чиновник, взвешивая на ладонях подсвечники. — А тут на полтора килограмма потянет.
    — Пропустите подсвечники… будьте добры…— вдруг заговорил я не своим, заискивающим тоном. — Это бабушкины… память о ней…
— На память…— сонно сказал таможенник, — хватит и одного подсвечника.
— Они парные… для субботних свечей… их нельзя разделять.
— Не положено.  Мне было противно, что я унижаюсь, но я почему-то не мог остановиться и продолжал канючить, забыв о своём самолюбии, словно на этих подсвечниках свет клином сошёлся и без них мне уехать никак нельзя. Я оглянулся на отца, который, без сомнения, видел все и слышал и, конечно, должен в душе осудить меня за проявленную слабость и непонятное пристрастие, с каким я отбиваю у таможенника эти два подсвечника. И это после того как я лишился, отказавшись от советского гражданства, и квартиры, и имущества, и всего, что нажил своим горбом.  Но вместо осуждения я прочёл в глазах отца совсем иное. Его замкнутый непроницаемый взгляд, отработанный долгими годами военной службы вдруг раскололся, поплыл, и в нём пробудился какой-то живой трепет и совсем уж непривычная для него еврейская скорбь. Он узнал эти субботние подсвечники.
    У меня дрогнуло сердце. Я нашёл ответ на вопрос отца:
— С каких это пор ты стал евреем?
Бабушка Роза. Мать моего отца. Которую все называли барыней. И в этой кличке не было насмешки. А совсем, напротив, почтительное восхищение. Я появился на свет, когда она уже была стара. И поэтому помню совсем седой. Её волосы были почти белыми и густыми, и носила она их по-старомодному, собрав кверху и связав на макушке узлом, откуда торчали головки чёрных шпилек.
И одета она была, словно сошла с пожелтевшего дагерротипа и ходила по советскому городу, в середине тридцатых годов, среди женщин с короткими стрижками и чёлками на лбу, как восковая фигура, за которой не уследили музейные сторожа. Она носила блузки с воланами и буфами на рукавах, длинные чёрные юбки, и на тонком греческом носу поблескивали стёклышки пенсне с чёрной лентой, свисавшей по щеке до шеи. В нашем городе, по крайней мере, я людей в пенсне больше не встречал.
    В советское время, когда всех людей уравняли и все имели одинаковый нищий и затёртый вид, бабушка Роза, единственная в городе, оставалась барыней, какой и была до революции. Когда-то её отец, а следовательно, мой прадед, был купцом первой гильдии, что по нынешним понятиям равняется миллионеру, с той лишь разницей, что его миллион исчисляется в царских золотых монетах, а не в нынешних обесцененных бумажках. И проживал он в столице Российской империи — Санкт-Петербурге, где евреям проживать категорически воспрещалось. Кроме тех, кто принял христианство, стал православным. А таких уж никто евреями не считал. Мой прадед не крестился, чтобы получить право жительства в столице. В законе была оговорка: еврей, обладающий имуществом не меньше, чем на миллион рублей, получал разрешение поселиться в Санкт-Петербурге и в Москве, которая считалась второй столицей и куда евреев тоже на дух не подпускали. У прадеда состояние оценивалось не в один, а во много миллионов, поэтому он жил в Петербурге и имел дома в разных городах Российской империи.
   В том городе, где много-много лет спустя, родился я, в маленьком тихом городе на реке Березине, со всех сторон окружённом вековыми сосновыми и еловыми лесами, прадед тоже выстроил себе дом. Потому что раз или два в году он наезжал сюда из Петербурга. По реке Березине его люди сплавляли на юг плоты из огромных, остро пахнущих смолой брёвен, и такому крупному лесопромышленнику не к лицу было останавливаться в местной захудалой гостинице.  Дом, который построил прадед, был, не скажу — самым большим в городе, но зато самым красивым, без всякого сомнения. Он напоминал и средневековый замок в миниатюре, и терем из русской сказки. В три этажа, тёмно-зелёный, с отделанными в ёлочку фигурными дощечками стенами, с кружевной резьбой на оконных наличниках, с двумя, как церковные купола, башенками, матово отсвечивающими цинком, и такими же цинковыми с бахромчатой резьбой по металлу водосточными трубами, что змеями вились, причудливо изгибаясь на выступах карнизов, от цинковой крыши до каменного, как крепостная стена, фундамента. В окружении столетних голубых елей, чьи тёмные густые лапы были словно сахарной пудрой посыпаны, дом с башенкой выглядел новогодней ёлочной игрушкой.
     После революции советская власть конфисковала дом, выселив его обитателей, и те ещё были рады, что легко отделались: их могли запросто поставить к стенке и расстрелять. В доме разместилось главное учреждение — городской комитет партии большевиков. Судьба всех жителей города теперь зависела от того, с какой ноги встали люди, разместившиеся за столами на всех трёх этажах дома моего прадеда. Дом хоть и оставался красивым, но глядеть на него было жутковато.
Когда я родился, уже мало кто помнил, кому этот дом когда-то принадлежал, а я просто не знал ничего. Но однажды бабушка Роза, гуляя со мной, остановилась перед зелёным домом с башенками, но на противоположной стороне улицы, и сказала:
— Если бы не советская власть, этот дом мог принадлежать тебе.
— Зачем мне дом? — удивился я, не вынув изо рта палец, который старательно сосал. — Человеку достаточно одной комнаты. И в ней можно жить вдвоём и втроём — так веселее.
— Когда подрастёшь — поймёшь. — Бабушка выдернула мой палец изо рта, а мои губы вытерла носовым платком.
     Она повела меня дальше, но я все оборачивался на дом. Мне вдруг захотелось заглянуть внутрь, посмотреть, что там делают люди на всех трёх этажах, которые могли бы быть в полном моем распоряжении, если б не советская власть. Я попросил бабушку вернуться. Она печально показала мне глазами на огромного милиционера с револьвером в чёрной кобуре на ремне, который стоял перед входом, как бы загораживая его. Туда нужен пропуск, — вздохнула бабушка. — А так не пропустят… если ты не коммунист. Мы с тобой оба, слава богу, беспартийные.
— Я вырасту и стану коммунистом, — сказал я.
— Не спеши. Достаточно нам того, что твой папа коммунист. Бабушка говорила правду. Сын «барыни» был коммунистом.
      Во время революции её выселили из зелёного дома с башенками, и с тех пор она ютилась в подвале многоэтажного дома. Её комнатка с подслеповатым окошком у самого потолка, где виднелись лишь ноги прохожих, даже не была оклеена обоями, и стены были красные, по цвету кирпичей, из которых были сложены, с серыми цементными прожилками между кирпичами. Сейчас даже модно оклеивать стены обоями, имитирующими кирпичную кладку. В этом есть какое-то кокетничанье с бедностью. У бабушки были стены из реальных кирпичей. И бедность была без кокетства, реальной. Вдоль стен вились ржавые водопроводные трубы. Зимой кирпичи слезились от сырости, а бабушка кашляла, подолгу, со всхлипами в лёгких. 
     До революции она не имела понятия о бедности. Училась за границей, в Бельгии, и говорила по-французски с такой же лёгкостью и грациозностью, как и по-русски. После революции она зарабатывала себе на пропитание частными уроками французского языка, которые давала детям новой элиты: бывших сапожников, ставших хозяевами в стране. У неё было четыре сына, с которыми занимались бонны и гувернантки. Бабушка не только не знала, как пеленать ребёнка, она не помнила ни одной колыбельной песни, потому что её детей укладывали спать няньки.
     Однажды, уже позже, из-за этого произошёл конфуз. Я ещё был маленьким. Мои родители были куда-то приглашены в гости, и поэтому к нам, в военную крепость за городом, вызвали бабушку, чтобы она провела ночь со мной, я долго не засыпал. И бабушка стала петь мне колыбельную песню. Мне понравилась песня. Бабушка повторила её много раз, пока я не уснул. Эта колыбельная застряла в моей памяти. И мелодия, и слова. На идише. Я помню до сих пор, хотя с тех пор ни разу не слышал, чтобы её пели. Много дней спустя после того, как бабушка у нас

Реклама
Обсуждение
     12:43 17.12.2017
Замечательные зарисовки нашей памяти.
Реклама