зерновой куче.
Лёгкий дуновей колыхал высоко отросшие бодылья неприхотливых кустарников; во мраке, затопляя сушу до самых амбарных стен, они чудились морем, и я был похож на добросовестного капитана баркаса с двумя полупьяными спящими рыбачками.
Но нет: колька ещё не уснул. Он переставил свой шаткий стул к окну, и для удобства положил голову на подоконник, ждя меня на продолжение занимательного разговора. Как я и думал, о председателе: да и вообще, о всеобщей земной справедливости.
- ну, как, там?- Знаков препинания в его речи появилось ещё больше: они воткнули свои острые занозы в язык, упрямо не поддаваясь пустой болтовне.
- Всё хорошо, коля. Ты отдыхай.
- отдохнём, боже, когда в гроб положат.
Эти слова будто отскочили от его зубов. Я даже заглянул ему в миску – не закусывает ли он без меня пословицами да поговорками.
- Ты бы на собрании выступил, сказал чем недоволен.
Я б с ним пьяным не разговаривал; но молчать было неудобно, хотя колька меня вряд ли всерьёз понимал.
- Што?- Он поднял голову, подслеповато разыскивая мои глаза в мутном тумане. Неопасливые мухи лишь слегка поднялись над закуской, и поглядев на беспомощного кольку, тут же опустили обратно свои мохнатые серые задницы.
- Ничего, ничего, родной – рассказывай.
- А что я рассказывал?
- Да про председателя.
- аааа. Мудак он. Вместо того чтоб работать, по бабам бегает.- Колька говорил не очень-то внятно, но я уже привык разбирать его жёваный голос.- У него теперь замужняя краля появилась, и он её на машине катает. Она у мужа отпрашивается на рыбалку, но они там не рыбу ловят, а йибу. А муж у неё полный лопух: пусть с ней делают что хотят, лишь бы самого не трогали.
До поры до времени – подумалось мне. Кто там знает, какие черти разжигают адский пламень в сердце этого мужика. Поруганное смирение ужасней ярости: ярость это маленькая планетка – взорвалась и нет её, а долготерпение это целая вселенная с тысячами таких вот тихонько пышущих планет.
- я свою бабу вот так вот держу,- коля показал мне кулак, и сам уставился на него. На грязноватый, с коротко обрубленными жёсткими ногтями и чёрными волосёнками.- Она у меня никогда себе не позволит, хоть ей мильёны предлагай. Я её девкой взял, и так для неё лучшим остался. Один раз я пришёл с работы, а у нас в коридоре стоит сосед без майки, за солью пришёл. Так я ему сразу морду набил, ни за что.
Насмешливая улыбка ехидно выползла на моё лицо незаметно для кольки. Вот про таких самовлюблённых мужей и рассказывают семейные анекдоты. Ну какая баба станет многие лета терпеть подобное пьянство, если у неё нет любовной отдушины – есть, должна быть, только спрятана очень глубоко в недрах души.
И вдруг колька заплакал. Я сначала подумал, что это обычные пьяные слёзки – вот такие ласкательные, когда расслабленный мужичок жалеет сам себя не за беды и горести, а просто потому что давно не испытывал от людей к себе нежности.
Но нет; те слёзы всегда текут с наполненьем из противных пузырящихся соплей, да по подбородку, да в миску – и сразу понятно становится, что человек без сознания, без мысли и разума. А колька плакал в полной памяти, и даже как будто бы трезв – словно прошлая беда снова встала пред его приснопамятным взором дурачка-горемыки.- Если бы сынок мой был жив… но это я его не уберёг… он прямо сейчас вот рядом с тобой перед моими глазами… а я его даже женить не успел на соседской девчонке…
- Успокойся, коля. Ты ведь не мог ему помочь.
Я не ведал обстоятельств смерти: я просто ненавижу нытьё, как и все псевдосильные люди, которых пока ещё жареный петух в жопу не клюнул.
- Мог!- Его глаза были мокры, лупы, бешены.- Сыночка убивали в ста шагах от меня, возле дома культуры, а я даже не знал об этом. Петлю накинули на шею, и задавили сволочи. Твари, мразота!
Три года уже прошло, но он всё не мог успокоиться. Кому-то бог дарует забвение, а этому долгую муку.
- Если б я только знал, то сам бы их задушил, ублюдков! Суки, на куски бы порвал…- Он говорил это мне, и себе, и поэтому слёзы его текли ещё сильней, двумя ручьями за двоих.
Но я не лез ему в душу, хотя он наверное ждал моих вопросов и пыток: так бывает у любого человека, когда ему больно – всякому нравится бередить свои старые, и новые раны, все мы чуточку и даже больше сердечные мазохисты.
Тогда колька сам, одним махом налив, а другим махом выпив стопку самогона как будто бы в ярости несдержания, продолжил жалеть себя, плакаться:- И ни одна гадина мне не сказала, что сынка моего убивали – там же в доме культуры с девками танцевали его дружки, и никто не помог – если бы ты слышал как он кричал папа! папочка! и какое белое было у него лицо…
Тут вдруг Колька осёкся. Я сначала даже не понял почему, как будто его слова проскочили сквозь меня, давно уже надоедливые – но буквы в этих словах были не округлыми как на авторском письме, подписанном именем и фамилией, а были печатными, квадратными словно на тайной подловатой анонимке – и они своими корявыми углами цепанулись за мои мозговые извилины.
Я вернулся к началу тех букв: там где – сообщает вам аноним; и всё понял. Колька видел, зрел своими собственными глазами как убивали его родного сына – но из трусости не пришёл на помощь. Наверное злобная ярость этих молодчиков страшно испугала его; он почуял явую смерть рядом с собой, да не какую-то дурацкую бабку с косой, а прямо вот – голый блестящий, с каплями крови, ножик под горло как удавку на шею.
Я боялся поднять глаза. Мне Колька в сей миг казался отпетым висельником, который уже пять лет болтается на верёвке посреди деревни, но никто его не снимает. Ведь сельчане давно уже знали из его пьяных бредней как всё случилось, трепали между собой – перед ним притворяясь что ничего не ведают, то ли жалея дурака то ль презирая.
А он сейчас был испуган возле меня, как тогда рядом с душегубами. С тою же силой и мукой. Он же никогда вьяве не объяснялся с людьми за смерть сына, болтал только им по пьяни, сам наутро забывая что плёл людям ночью – и вот это беспамятство водки но не беспамятство сердца, эти яростные намёки недомолвки нашёптывания железным панцырем, клетью стальною облекли его душу, не впуская в неё хоть бы каплю человеческого и небесного милосердия.
- ты совсем не слушаешь меня, ты пишешь своё…- шептал колька, успокаивая себя моим невниманием,- ты и не слышал что я сказал, да?- сколько раз после таких вот пьяных проговорок он убеждал себя в неведении людской молвы, которая любопытна до жестокости, и жестока до непрощения.
- Извини, николай, я отвлёкся и не расслышал тебя.- Во мне не было состраданья к нему, а только презрительная жалость.- Ты ложись уже на топчан, а то время скоро к утру, вам с василием протрезветь надо.
- да, надо,- почти покойно сказал колька, тяжело приподнявшись над столом.- Если приду такой, жена меня из дому сгонит.
Я помог ему уложиться; и ещё чуток постоял над этими двумя товарищами, пока они вразнобой не захрапели. Васькин храп выходил из утробы бесперебойно, как воздух к отбойному молотку. А колька даже во сне всего боялся, и трудно похрипывал будто убегал от опасностей.
Солнечное утро, ничем не отягощённое, сияет всей прелестью жизни. Велосипед мой, славный конёк, легко катит меня по колчавому деревенскому асфальту. Справа свежей жёлтой косовицей стелется убранное пшеничное поле, впереди голубой небосвод и белый туман от костров окутывают неблизкую деревню. Я словно один в этом волшебном сказочном мире. Лишь единая фигурка, тёмная сама, в чёрной кепке, похожая то ли на тролля то ль на ворона, угрюмо сидит слева у могилы старого погоста. Кажется, она что-то грустное шепчет – но мне невдомёк, да и вообще-то я счастлив.
Эгеэээээгей! Радость земная!!
Помогли сайту Реклама Праздники |