Произведение «Запись девятая. Роман "Медвежья кровь".» (страница 5 из 7)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Роман
Автор:
Оценка: 5
Баллы: 2
Читатели: 1178 +13
Дата:

Запись девятая. Роман "Медвежья кровь".

отпустит – подключим партком.
 - Да, так и надо, - сказал я.
 Мы сидели в небольшой будке, Косоглазов что-то писал за столом. Потом отложил ручку и с улыбкой произнес:
 - Вот, Александр Алексеевич, пишу отчет в партком, а самому писать нечего. Я против срыва занятий и поэтому не согласен с директором: нельзя за счет уроков работать в поле, это срыв всей подготовки учащихся.
 - Я тоже так думаю.
 Большой, грузный, с деревенским, полным, красивым лицом, облагороженным образованием, Косоглазов представлял собой что-то среднее между мужиком и интеллигентом.
 - А куда денешься, - продолжал он. – Нам дали площадь в 200 гектар, по норме полагается на каждого учащегося полтора гектара отработки, а учащихся у нас мало. Поэтому, чтобы засеять и убрать 200 гектар, у нас учащийся должен отработать пять норм. Вот как.
 - Да….
 - Вот вам современное хозяйство, и так во всех училищах, хозяйствах.
 - Поэтому из деревни бегут.
 - И как бегут – работать некому. И это началось еще раньше, когда мужик понял, что хозяйство не мое, колхозное – зачем ему спину гнуть. В деньгах заинтересованности у него не было: платили мало, отбирали последнее – вот он и подался в город.
 - Да. Перегибов много было.
 - Тут не только перегибы, я вот вообще думаю: возможен ли реально социализм? Ведь до революции у крестьянина было пусть маленькое, но свое хозяйство. Конечно, у лодыря никогда своего не было, а работящий, трудолюбивый мужик всегда был зажиточным. А социализм все отобрал, ведь общее – значит ничье.
 - Но ведь сейчас личное хозяйство разрешено иметь каждому.
 - Это так, но прибыль от него небольшая: трактор в огород не поставишь. Мне кажется, социализм неосуществим.
 Старая песня, подумал я и вспомнил кинофильм «Ленин в 1918 году», где Владимир Ильич разговаривал с ходоком-кулаком, который тоже считал бедняков лодырями, а кулаков настоящими хозяевами. Ильич обвинил их в мироедстве, в эксплуатации беднейших крестьян. А разве Косоглазов, защищая «зажиточных мужиков», не «мироедствовал», не эксплуатировал мастера Шкурова, не оплачивая ему отгула и не давая отпуск несколько лет? Но многое в словах Косоглазова было правдой: неправильно понятый социализм обезличивал человека, лишал его чувства хозяина на земле: его место заняли сначала коллектив, а потом чиновник-администратор.
 - Вот я думаю о правде, которую столько времени искали люди, - продолжал Косоглазов. – Правда, истина, она ведь не одна… получается, что их несколько.
 - Как это?
 - Истина социализма, каким он должен быть, и истина социализма, какой он есть у нас на самом деле. Истина одного человека и истина коллектива, начальника и подчиненных. Диалектика, Александр Алексеевич…. – Косоглазов дружески и обаятельно засмеялся.
 - Это относительные истины.
 - Ну а где же та, что называется правдой, единственной правдой, за которую столько боролись, кровь проливали?
 - Это свобода, равенство, братство.
 - Так где же они, они ведь недостижимы, а если достижимы, то только на время, мгновение.
 - Например, в первые годы после революции.
 - Да и то относительно. Я вот тоже, когда в школе работал, вначале двойки ставил, то есть реально оценивал знания учащихся, выполнял свой учительский долг. А потом смотрю: все тройки крутят и крутят – и ничего: зато никто их не прорабатывает, не ругает. Тогда и я стал… а куда денешься? Вот вам и относительная истина, а она становится единственно реальной правдой жизни, - Косолапов улыбался, совсем как Марья Петровна, когда сообщала о том, что Берлогину проломили череп.
 Нет, не нравилась мне его улыбка, и вообще, вся его манера разговора не нравилась: так говорил глумливый чиновник, а не страдающий учитель.
 После обеда я снова сидел в этой будке и курил. Косоглазова не было, и я тоскливо, с отвращением смотрел на окружающий меня мусор, беспорядочно валяющиеся какие-то рейки, куски фанеры, плоскогубцы, закинутые в угол, обтрепанный стол, учетчицу в драном ватнике, пишущую что-то в тетрадь. Потом вышел на крыльцо, сел на него, продолжая курить.
 Долго нет Варвары… сходить к ней что ли, думал я. А, впрочем, зачем? С ней так же тоскливо, как и везде с людьми и без людей.
 А как я нагоню выполнение программ по предметам? Нет, это не учеба: моей стране нужна тупая рабсила, а не образованные люди.
 А где хорошо, где можно жить?
 Стали подъезжать машины с семенным зерном. Они разворачивались задом к амбарам, из кабин выходили мастера и ставили ребят на разгрузку: те ведрами черпали зерно и относили его в амбары.
 Около одного из них дело не клеилось: ворота были открыты, машина стояла груженая, а ребят не было. Сын старшего мастера Тупорылова, молодой Михаил, быстро вышел из амбара, злобно ругаясь.
 - Ты чего? – спросил его другой мастер, чернявый, высокий.
 - Да вот, сучки, сачкуют сидят, а машина стоит, мать их.
 - А ты чего, заставить их не можешь?
 - Попробуй, заставь: сидят, спят, чурки….
 Тут чернявого кто-то окликнул – он ушел, а я направился в амбар.
 У подножия семенной горы лежали и сидели учащиеся 46-й группы, первокурсники. Рядом стоял грузовик с откинутым боковым бортом, открывающим непочатую кучу зерна. Когда увидели меня, кое-кто зашевелился, все несколько оживились.
 - Что, друзья, устали? – спросил я.
 - Устали, Александр Алексеевич.
 - Работать неохота… заездили! – насмешливо-истошно, с тонкой хрипотцой выкрикнул кто-то.
 - Двадцать машин до обеда, пятнадцать – после: тут поработаешь… пуп надорвешь, - отозвался другой.
 Я знал эту группу: ребята, в основном, добрые и простые, хотя, как и большинство учащихся, тоже не любили учиться и трудиться.
 - Да тут эти, козлы, пристают, житья нет, - добавил третий.
 Все они добродушно смотрели на меня и по-разному улыбались.
 - Ну что ж, давайте разомнемся, - сказал я и взял ведро, подошел к машине и зачерпнул зерно - рядом со мной уже стояло несколько пацанов.
 Работать было весело. Сначала двое-трое, потом шестеро и, наконец, все двенадцать дружно задвигались около кузова, и минут через сорок машина была разгружена. Я видел Михаила: он постоял, посмотрел на нас и ушел.
 - Спасибо, Александр Алексеевич!..
 - Да за что, ребята?
 - Вы за нас работали.
 - Не за вас, а вместе с вами.
 - Спасибо… спасибо, - раздавались голоса.
 Подоспела другая машина – вместе разгрузили и ее.
 Я пошел в будку отдохнуть и покурить. Паша Соснов, второкурсник, сидел на лавке, а два мастера, молодой Тупорылов и чернявый, «прорабатывали» его.
 - Ну, и чего ты добиваешься? –спрашивал Тупорылов. – Отца твоего вызывали – он с тебя шкуру обещался спустить, а ты ни х.., тебе все до п….. Перееб… бы тебя как следует, чтобы навеки запомнил.
 Толстеющий, но все еще по-молодому стройный Тупорылов был полон ненависти к беззащитному парню, отчего его круглое, розовощекое, с мелкими чертами лицо было искажено и отвратительно, как те слова, которыми он пачкал и парня, и себя.
 Павел молчал, лишь один раз тихо огрызнулся.
 - Чего молчишь?
 - А чо мне говорить… я бак принес, поставил?
 - Да куда ты поставил?! – опять набросился на него Тупорылов. – Я куда сказал тебе ставить?!
 Соснов уныло молчал, а я чувствовал, что в душе моей закипает, неудержимо растет бешеная злоба. Я стукнул кулаком по столу:
 - Хватит лаяться!! Ты не имеешь права учащегося материть, ты же мастер, педагог!
 Тупорылов оскалился:
 - А вы не имеете права орать на меня!.. Вам какое дело?
 - Это мой ученик, а я его учитель, и материть его я не позволю!
 - Орать не имеете права!..
 - Еще раз тебе говорю: материть, издеваться над учащимся не позволю!
 - Ха… чистюля нашелся… вы ведь тоже не без греха… к вам вон женщины прямо в общежитие ходят.
 - Это не твое собачье дело!
 - А это не твое собачье дело в мои дела вмешиваться!
 Соснов ушел, за ним вышел и Тупорылов. Чернявый спросил:
 - А что тут такого: выматерить пацана, раз он сачок?
 - Мастер ведь тоже учитель, а не простой человек, как все…. Правильно?
 - Правильно.
 - А как же учитель может так унижать своего ученика, материть его?
 Чернявый помолчал.
 - Нет, я с вами не согласен… чего тут такого? Ведь они других слов не понимают….
 - Не понимают, потому что по-другому вы с ними не разговариваете.
 Я вышел на воздух. Горел тоскливой ненавистью закат, угрожающе сгущались тучи. Бешеная злоба переходила в постоянную, острую тоску, похожую на боль от постоянно ранящего кинжала, тоску от сознания своего бессилия внушить что-то человеческое этим застывшим в своей озверелости людям. Чувство белой вороны среди каркающих, черных, ворон, стыд от своего белого цвета и новый прилив бешенства от сознания своей правоты охватили меня. Бешенство усилилось воспоминанием о грязном намеке мастера, хотелось набить ему морду. Я плюнул и пошел домой.
 Тоска и бешенство сменяли друг друга. Вид длинной, пустой дороги, протянувшейся через поля, проносившиеся по ней навстречу мне грузовики говорили о прежнем ритме жизни, из которого я вновь был выкинут. Угрожающе кроваво горел закат, нависшие темные тучи надо мной, лилово и багрово подсвеченные уходящим солнцем, давили на землю, на меня, прижимая к этой земле. Идти было все труднее, я с трудом отрывал ноги от грязи, неизвестно откуда взявшейся на подсохшей под весенним солнцем дороге. Остановился закурить и с ужасом увидел, что мои ноги все больше и больше погружаются в медленно рождающееся передо мной болото. Я вырвался, бросился бежать в сторону, запинаясь и падая, прочь от дороги, на косогор, где еще лежали прошлогодние трава и листья.
 Здесь небо было так близко от меня, что я мог, казалось, дотянуться до него рукой. Но это было не небо, а те темные тучи: они, все еще подсвеченные солнцем, которого я не видел, грозно нависли надо мной, еще больше вдавливая в землю. Они начали клубиться, разрываться, образуя причудливые, порой жуткие формы. Наконец, они приблизились настолько близко, надавили так сильно, что я был вынужден присесть. С трудом подняв голову, я увидел, что прямо надо мной, клубясь и играя мрачными переливами багрово-лилового света, тучи медленно складываются… в толстощекую морду… Тупорылова. Она сверху и очень близко надменно смотрела на меня, словно смеялась надо мной, меняя свое выражение: то сочувственное, то вызывающе наглое, но неизменно издевательское. Я оглянулся, ища хоть какой-то защиты….
 А подо мной и вокруг лежала и простиралась медведеевская земля, бурая от сумерек и нависших ужасных туч. Вся она была покрыта прошлогодней травой и листвой, как медвежьей шерстью, а вдаль уходящие холмы, косогоры казались ее многочисленными лапами. А голова ее была… вот она, надо мной, смеющаяся, издевающаяся, вся тоже бурая из туч, рожа Тупорылова.
 «Ну куда ты денешься, разве сможешь ты тягаться с нами, - молчаливо говорили мне эти земля и небо. – Мы веками жили так и всегда будем жить так и издеваться над твоей культурой, педагогикой, над тобой самим, над всею твоею жизнью…. Ты в нашей власти, сам видишь, никуда от нас не денешься, ты слишком мал и слаб даже для того, чтобы хоть как-то изменить свою жизнь, а пытаешься изменить жизнь других».
 Задул ветерок, постепенно становясь все сильнее, сильнее….
 - Ты наш, - зашептало все вокруг, - ты медвежий, медвежий, медвежий…. Будь таким, как мы, и тебе будет хорошо, навсегда хорошо, как нам. Тебе здесь

Реклама
Реклама