Глава 5. Пилат и священник.
Понтий Пилат не любил пребывание в претории Иерусалима. Просторные галереи, богато обставленные залы для приёмов, дорогая утварь, сохранившаяся со времен Ирода Великого – разве может быть воину уютно в доме, обставленном с царской роскошью? Не очень-то приятно ощущать себя, чуждого расточительности и лени, забравшимся в покои господина слугой. Он знал, что слуга-то как раз вовсе не он, он здесь завоеватель, и он господин, которому кланяются прежние хозяева. Но не умел избавиться от неприятного чувства собственного несоответствия этим стенам. За что и не любил их. Впрочем, он многого не любил в этой стране.
Зато Ханан или Каиафа зеленели от злости, вынужденные в дни вне их священных обрядов, когда вход в дом язычника считался уж самым большим осквернением, прибывать в преторию для переговоров. Он, Пилат, настаивал на этом. Что ему до того, что они ненавидели прежнего хозяина дворца – Ирода Великого? Что из того, что ненавидят Рим? Интересы иерархии и Рима ныне одни. Хотят быть первосвященниками, заседать в своём ничего не решающем Синедрионе – пусть кланяются Риму в его, Понтия Пилата, лице. Если бы вдруг из Иерусалима, что невозможно, исчез последний римлянин, сохранили бы нынешние архиереи свою власть? Скорее всего, нет. Они – ставленники Иродов, с благословения Рима имеющие власть над своим умолкнувшим народом. Вот пусть и не смеют кусать руку, кормящую их.
А они норовили укусить. Вот и теперь, сегодня, не на шутку разозлённый последними событиями Ханан, начал разговор с упреков и обвинений. Речь шла об Иисусе Галилеянине, о его предпасхальном приходе в Храм с учениками, и разразившемся там скандале. Не было сомнений – не простер бы Рим руку над головой этого человека, – не сносить бы ему этой головы после всего случившегося.
– Мы пошли навстречу Риму в столь важном для себя вопросе, что, боюсь, превысили собственные возможности. Не приходится даже сомневаться в том, что разрешив этому лжепророку, Йэшуа из Галиля, проповедовать чуть ли не в самом Храме, мы нанесли урон себе и нашей религии.
– В чём заключается урон, могу я спросить у достопочтенного первосвященника? Насколько я знаю, Иисус проповедует повсюду лишь о мире, о добре и любви. Стоит ли провозвестника подобных представлений считать опасным?
– О каком мире проповедует Йэшуа, а вместе с ним и уважаемый прокуратор?
Голос Ханана был исполнен язвительности и удушающей злобы.
– Покой Храма нарушен! Он учинил разгром на Дворе язычников, разогнал стада жертвенных животных, разбросал монеты на радость нечистым на руку людям! Если это называется стремлением к миру, я предпочел бы войну! Не счесть жалоб, что выслушал я от уважаемых и весомых граждан города по поводу Йэшуа... И это – накануне пэсаха! Он осквернил наш Храм, и если бы не заступничество Рима, я отдал бы его в руки Санхедрина, и уверяю, недолго после этого Йэшуа оставался бы в Й’рушалаиме!
– Нисколько не сомневаюсь, нисколько, и боюсь, не только в Иерусалиме... Расправа Синедриона не заставляет себя ждать, отдай только несчастного им в руки. Хорошо, что в смертной казни члены Синедриона не вольны, это всегда остается за Римом. Иначе я был бы свидетелем множества казней по глупейшим причинам, а я не сторонник бессмысленных смертей. Зло должно быть наказано, безусловно, и строго наказано, но что есть зло или истина в каждом деле – решаю я. Прокуратор Иудеи!
Понтий Пилат, озвучив эту отповедь, легко улыбнулся разозлённому донельзя Ханану. И продолжил:
– Хотя, конечно, урон был нанесен значительный… М-да…
Прокуратор покачал головой, поморщил брови, вздохнул.
– И столы перевернуты, и золото с серебром в пыли, весьма неприглядная картина. Я так думаю, большинство меняльных столов у Храма принадлежит твоему семейству, священник?
Ханан не счёл нужным ответить, множеству людей это было известно, и не нуждалось в повторении.
А Пилат, явно получая удовольствие от собственной иронии, превращавшей их разговор в пытку для Ханана, нанёс ещё один удар:
– Я рад, что ваше семейство так богато. В Риме было немало патрициев, желавших быть богаче кесарей, и поплатились умники – своими головами. Ещё одна умная иудейская голова не помешала бы…
Наступившее после этих слов молчание было тяжёлым и долгим. Прервал его первым священник.
– Значит ли это, – начал он сдавленным от негодования голосом, что человек этот, Йэшуа...
Пилат не дал продолжать.
– Да, именно это я и хочу сказать! Человек этот, Иисус, будет заниматься своим делом, до того самого мгновения, как я решу, что довольно. И достаточно повторений, не люблю повторяться.
Тем не менее, Ханан всё же задал вопрос:
– И такое мгновение наступит?
Пилат помолчал. Потом кивнул головой, в знак согласия. Ответ получился весьма нерешительным. Он не произнес ни одного слова. Как будто боялся, что эти величавые стены, их окружающие, через много сотен лет, а может, и тысячелетий, устав от глупости, жадности и жестокости людей, расскажут обо всём, что слышали. И тогда наступит новый потоп. Но только не вода хлынет с небес. А кровь и слезы невинно убиенных и праведников. И не будет спасения, наступит конец света.
Ханан, неплохо знавший прямого в словах и поступках римлянина, вынужден был отступить. Это было не последнее отступление Ханана. Этому дню предстояло стать одним из самых трудных в его жизни.
– Итак, Иисус пойдёт своей дорогой, а Синедрион и Храм забудут самоё имя этого человека до того мгновения, пока не напомню я, – подвёл черту под предшествующей темой разговора Пилат. – Но не для этого я побеспокоил Храм в лице тестя нашего уважаемого первосвященника.
Лицо Ханана скривилось. Ещё один небольшой укол его самолюбию ничего не значил, хотя и радости не принёс. Да, его сместили с этой должности давно, более десяти лет назад... Ну и что? Разве его зять, Каиафа, руководит Храмом, а значит – душой этой страны? Зять – безвольное орудие в руках его, Ханана. И пока Ханан жив – не бывать первосвященнику не из их рода! Ханан – владыка на деле, без всяких ограничений, а Каиафа – первосвященник без какой бы то ни было власти. Что важнее – символ власти или сама власть? Символы при необходимости сменить можно… Имя зятя – Йосэп, а прозвище Каиафа – в сущности, насмешка. Намёк на камень, Ханан считал – на каменную, туповатую голову зятя. Ну и хорошо, ему необязательно быть умным, Ханану своего ума довольно. За что и грозится головы лишить проклятый язычник.
Но о чем собирается говорить римлянин?
– Обычаи римлян отличаются от здешних. Хороши бы мы были, подвергнув заклятию[1] Иерусалим.
Ханан даже побледнел от неожиданности, от внезапного ужаса, подступившего к сердцу. Он знал, что римляне ничего подобного сделать не захотят. Они не истребят огнём стены города, не изобьют животных, не переплавят золото и серебро погибших жителей в слитки для своих храмов... Ничего подобного они обычно не делают. Они со смыслом используют подвластные им территории, выкачивая из стран с их населением всё, необходимое империи. И всё же фраза ужаснула. Вызвала сердцебиение и дрожь в теле. Й’рушалайим! Благословен ты, город, в веках и народах!
– Действительно, хороши бы мы были с иудейским заклятием. Но мы – римляне. Мы – строители, и в каждом из нас живет прекрасный дух обновления. Я обнаружил, что и во мне он живет. Иерусалим – красивый город. Он полон жизни, движения. Я намерен подарить этому городу ещё большие преимущества. Я хочу строить акведук.
Ханан попытался состроить заинтересованное лицо.
– Провести воду в город? Но разве нет у нас источников, с прекрасной, чистой водой? Я слышал о том, что в Риме это сооружение есть. Значит, там есть такая необходимость. Но у нас её нет...
– Не у вас, а у нас… в Иерусалиме! Такая необходимость есть повсюду! Вода нужна для полива угодий. Для омовений. Я заведу обычай поливать улицы водой. Она осадит эту проклятую пыль, что повсюду в Иерусалиме. Этот вечный скрип на зубах, немытые, в разводах от пота, лица! Акведук я построю, это неизбежно, священник. Но мне понадобится твоё и Синедриона участие.
– Какое?
Ханан был очевидно взволнован. Ясно было, что речь пойдет о деньгах, а что, кроме денег Храма, может спросить у него римлянин. Первосвященник взмок от напряжения. Неужели римлянин посмеет?! А если посмеет, то как далеко пойдет Ханан в своем сопротивлении? Как далеко он сможет пойти, не растеряв по дороге всего, вплоть до собственной жизни?
Однако Пилат не пожелал обострять беседу до предела. Он вверг Ханана в состояние полного изумления, но сменив при этом предмет обсуждения. Это был решительный шаг – пригласить Ханана позавтракать с ним. Непринужденно и просто прокуратор объявил, что не успел сегодня поесть с утра и желает сделать это вместе с первосвященником.
– Я не приемлю твоего отказа, священник, – сказал он Ханану. Не желаю ничего слушать. Твой отказ есть за одним столом с язычником и твой страх оскверниться я сочту оскорблением. Я тебе не сидонец и не самаритянин. Я – представитель великого Рима. Но мне не зазорно возлежать за столом с тобой. Будь и ты снисходителен к моему присутствию.
В каком-то отупении чувств Ханан последовал за хозяином к столу. Он удостоверился в том, что Пилат и в еде остаётся воином. Всё было просто и непритязательно. Единственное, что смутило первосвященника до глубины души – это поджаренное мясо, что подали им обоим. Он мог бы не есть, в конце концов даже у этого мучителя не хватило бы совести запихнуть еду Ханану в глотку насильно. Не стал же он вливать в него вино. Пригубил первосвященник из серебряного кубка вместе с хозяином – и отставил его. Пилат и не вздрогнул. Но теперь он поедал свое мясо из глиняного горшочка, и при этом весело посматривал на гостя. Причина веселья была ясна. Это могла быть и свинина. Или не могла быть? Первосвященник знал, что свинину подают за столом у Ирода Антипы.
Почему бы римлянину не подать привычное для себя блюдо иудею, предводителю всех иудеев, у себя дома. Озаботился бы он тем, что для первосвященника это грех? Или только повеселился бы, обрадованный возможностью поиздеваться над противником? Ханан понимал, что это – вызов. Следовало ли принять его? Он ещё раз припомнил всё, что знал о Пилате. Прокуратор был суров, порой до жестокости. Но честен и прямодушен. Во всяком случае, до сегодняшнего дня, снова напомнил себе Ханан. От горшочка исходил приятный пряный запах. Первосвященник призвал на помощь внутренний голос. Он обратился к Господу. И взял кусочек мяса. Это была молодая, прекрасно приготовленная с овощами телятина. Ханан вздохнул и расслабился. И даже пригубил вина вместе с хозяином. Всё оказалось не так страшно, как представлялось. Именно в это мгновение Пилат нанёс свой удар.
– Итак, акведук, – сказал он, удовлетворенно рыгнув, и вызвав при этом тошноту у Ханана. – Мне нужны деньги на его постройку. Думается, я их нашёл. Прямо сейчас, за этим приятным времяпрепровождением. Хорошая еда и
– Итак, Иисус пойдёт своей дорогой, а Синедрион и Храм забудут самоё имя этого человека до того мгновения, пока не напомню я, – подвёл черту под предшествующей темой разговора Пилат. – Но не для этого я побеспокоил Храм в лице тестя нашего уважаемого первосвященника.
Лицо Ханана скривилось. Ещё один небольшой укол его самолюбию ничего не значил, хотя и радости не принёс.
А про скандальное происшествие в Храме я читала, что Иисус кричал там, что в Божьем доме нет места торговле и опрокидывал столы торговцев и менял. А их жертвоприношения, которые там проводились больше напоминают живодерню: каждый зашедший в Храм, должен приносить жертву, а ведь животные — это тоже живые существа. Может, он хотел покончить с этим ужасным обычаем, ведь сам однажды не отдал ягненка на заклание.
Правда ли, что во времена Иисуса ели саранчу?
Очень нравится ваше произведение. Спасибо!