Глава 4. Первое столкновение.
Понтий Пилат, прокуратор[1] провинций Иудея, Самария и Идумея, собирался из Кесарии Приморской[2] в Иерусалим, на зимовку, в первый раз после прибытия в эту далёкую и не очень приветливую страну. Впоследствии каждый год он был вынужден несколько раз посещать столицу Иудеи, во время любого значимого иудейского религиозного праздника. В столице в дни праздников скапливалось большое количество паломников. Была вероятность волнений, выступлений, и даже мятежей зилотов. Прокуратор, как опытный солдат, уставший от войны и крови, всегда стремился предвосхитить события, подавить в зародыше будущее кровопролитие. Но обстоятельства иногда были сильнее Пилата. И кровь проливалась...
То не был год войны, то был год мира в стране и вблизи её пределов. Это означало, что Пилат имел в своем распоряжении лишь вспомогательные войска. Римские легионы находились в Сирии, под командованием имперского легата[3]. Пусть по вооружению, обучению, дисциплине вспомогательные войска были истинно римскими, но auxilia[4] состояла из племён, находившихся в союзных или договорных отношениях с Римом. И когда под утро посланная до приезда самого префекта когорта вступила в Иерусалим....
Эти жестокие, грубые лица наёмников, готовых на всё просто потому, что они – наёмники, и им всё равно, кого убивать. Эти светлые глаза, с какой-то издевательской радостью рассматривающие фигуры полуодетых, высыпавших на улицы и перепуганных насмерть жителей. Этот грохот барабанов, бряцание оружия, топот пехотинцев. Ржанье лошадей, цоканье копыт, поскольку пехоту сопровождала конница, во время сражений охранявшая фланги легиона. Кавалерийский отряд блистал убранством лошадей, а сами всадники – позолоченными щитами с изображением императора. Со щитов взирал на жалкий, трепещущий народ Иерусалима сам император Тиберий во всём своём блеске и величии. Позже щитами украсили стены дворца Ирода.
Мог ли Ханан простить префекту даже не святотатство, это было важно, но вторично, а свой предутренний страх, нет, не страх – ужас? Разбуженный растерянными левитами, он бежал через город ко двору Храма в ночном одеянии. Бежал, не понимая, какая новая беда, новый враг осадили город, и надо ли прятаться в стенах Храма, или уже и они не спасут, не уберегут от непонятной опасности? Он скоро разобрался в происходящем, и перестал вести себя как курица, когда она хлопает крыльями и клохчет с перепуга. Зато довольно долго потом ловил на себе насмешливые взгляды левитов и священников. Нельзя сказать, что они вели себя более храбро, нет! Но, позабыв о собственном страхе, они с удовольствием припоминали своего повелителя – с перекошенным от ужаса лицом, дрожащими губами, его сбивчивую речь, не находящие себе покоя руки. И немало удовольствия доставляли им эти воспоминания! Вот этого Ханан не смог простить префекту никогда... Он взял себя в руки достаточно быстро, поскольку всегда был человеком волевым, сильным. И ответного хода не пришлось долго ждать…
Подстрекаемая им толпа набожных иудеев прибыла в Кесарию через два дня. Они боялись, и трепетали, но шли мимо домов из белого мрамора к холму, где Ирод построил храм в честь Юлия Цезаря. Было отчего трепетать. Procurator provinciae Judaeae[5] мог казнить виновных и даже невиновных в пределах своих владений. И когда он вышел к ним, и они заглянули в его хмурое, недоброе лицо, крики ужаса раздались среди них.
Выступил тогда из толпы один из них, Симон. Он был уважаем народом Иерусалима за принадлежность к фарисейству, но истинного толка. Симон был фарисеем боголюбивым[6]. Так называл их Талмуд, отделяя от других фарисеев – оцарапанных, спотыкающихся, подсчитывающих – словом, тех, кто в своё поклонение Господу вносил немалую долю игры, лицемерил. Такие, как Симон, действительно и подлинно любили Бога, и находили наслаждение в повиновении Закону Божьему, с какими бы трудностями это ни было связано. Он не отгородился от мира за стенами Торы. Ни награды, ни кары не ждал он себе в этой жизни по своим поступкам, руководствуясь лишь любовью к Богу. Быть может, он был единственным из всей толпы, кто пришел сюда по велению сердца, зная лишь страх Божий, а не указания Ханана.
– Префект, – сказал он спокойно и строго, не упадая ниц, не кланяясь Риму в лице прокуратора. – Те, кто были в Й’рушалайиме[7] до тебя, уважали святость города единого Бога. Мы – подданные римского кесаря, но и он не может быть выше Бога. Перед вступлением в Священный город все изображения должны быть удалены. Таков наш древний закон. Мы просим тебя уважить его, и потому пришли в Кесарию. Мы не хотим, как мог бы ты подумать, беспорядков. Здесь, со мною, лишь уважаемые люди города. Те, чьи лица обращены к Богу, а через него – к тем, кого наделил Он властью.
– Такого закона нет в моей стране, иудей, – недобро улыбаясь, ответил ему Пилат. Я уважаю законы, ибо я римлянин не только по прозванию, но и душой. Но этот закон – не есть закон моей страны. А я здесь – в моей стране, или ты думаешь по-другому? Если так – ты достоин смерти, и ты будешь оценён мной по достоинству!
– Смерти я не боюсь, префект, особенно праведной, во имя моего Господа. Если я пришел сюда за нею, так тому и быть. Но ни я, ни те, кто со мною, не уйдут отсюда до тех пор, пока не унесут из Й’рушалайима щитов. Мы останемся здесь, и будем взывать к твоей совести. Быть может, ты услышишь голос Господа. И отошлешь нас с миром, дав то, что нам принадлежит по праву – мир с нашим Богом. Под которым мы должны ходить без греха...
Пожав плечами, префект покинул площадь перед языческим храмом. Он не соизволил дать ответа Симону, всем своим видом показав, что эти глупости его больше не интересуют, он выше подобных вещей. Однако остаться выше всего этого ему не позволили. Толпа, возглавляемая теперь Симоном, поскольку невольно ощущала в нём силу, не данную ей самой, расселась на площади перед храмом. И началось... Псалмы сменяли друг друга, как сменяют друг друга накатывающие на берег морские волны. Они перемежались жалобными воплями, призывами к Богу. Затем раздавались громкие, вдохновенные молитвы. Молитвы с просьбами защитить святыни и народ. И снова распевались псалмы... С ума можно было сойти от этого театра, от разыгрываемого здесь, на площади, представления.
К слову сказать, резиденция римских прокураторов была не так уж велика. Когда римляне завоевали Палестину, Кесария ещё именовалась Стратоновой башней. Помпей[8] объявил её независимым городом и включил в состав Римской империи. Но Юлий Цезарь отдал Стратонову башню Ироду, бывшему к тому времени царем Иудеи. А Ирод отстроил городок, на холме же построил храм в честь Цезаря. Построил, кстати, театр в городе, равно как и амфитеатр за городом у южной оконечности гавани, так что развлечений здесь хватало. И без толпы сумасшедших поклонников единого Бога, оглашавших окрестности городка своими воплями. А вопли эти были замечательно слышны во дворце Ирода, где обитал Пилат. И страшно раздражали его, не говоря уже о его домашних. Прокула ходила с перевязанной головой, глаза её сделались несчастными и больными. Столкнувшись с ней во время обеда, Пилат потерял аппетит. Она смотрела на него умоляюще, просительно и жалобно, не смея говорить. Где-то во дворе выли собаки. Им эти вопли, песнопения и крики не нравились тоже.
К вечеру Понтий был уже на грани срыва. Иудеи мешали ему жить, они вознамерились отравить ему существование в самом начале его пребывания на посту. Обещанные друзьями и покровителями во время последней встречи в Риме неприятности начались сразу, по прибытии. Он ещё ничего толком и не начинал, а иудеи уже противились самому простому его действию. Что из того, что его когорта прибыла в Иерусалим так, как ей полагалось – весело, шумно, с орлами, щитами? Почему это должно было стать им поперек горла? И почему они хотели вынудить его принять нужное им решение? Его, воина, солдата, римлянина – вынудить!
Ни в чём не повинный Банга дал толчок к тому, что случилось потом. Ханан не мог этого знать. Но именно так и случилось. Воспитанный пёс долго сохранял относительное спокойствие, поскольку получил приказ хозяина. Но даже его терпению пришел конец, когда какой-то из иудеев издал совершенно нечеловеческий вопль. Шерсть на загривке пса приподнялась, он ощетинился, зарычал. Пилат, укрывшийся со своим любимцем в одном из дальних уголков дворца, где звуки с улицы были менее слышны, оглянулся.
– Что, мальчик, и ты уже с трудом это терпишь? И тебя они довели?
Банга нервно вздохнул, а потом даже гавкнул несколько раз от волнения, что с ним случалось редко. Со двора в ответ предводителю разразились лаем кобельки, присоединились к общему шуму и суки. Встревоженные лошади в конюшнях ответили громким ржанием...
Пилат раздраженно стучал кулаком по стене. В комнату вбежал Ант.
– Почему никто не взял на себя труд разогнать этих сумасшедших? Почему я должен терпеть этот театр под окнами, – кричал Понтий, распаляя себя собственным криком. – Нет ни минуты покоя в доме, ни мне, ни моим домашним, ни даже животным, а трибун[9] бездействует!
– Нужен приказ, никто из кентурионов не станет проливать кровь без приказа, – спокойно отвечал вольноотпущенник, который не боялся ни криков Пилата, ни самого Пилата, поскольку очень его любил. – Трибун – тем более, он старый уже... И умный поэтому!
– Они дождутся той поры, когда придётся пролить реки этой самой крови! Безнаказанность позволила иудеям распевать псалмы под моими окнами, а если ждать дальше, они войдут сюда без приглашения и рассядутся здесь хозяевами, – ворчал Пилат, но уже тоном пониже.
– Вот что, парень, – поразмыслив некоторое время, сказал префект. – Лети к трибуну. Скажешь ему, пусть вооружит человек пятьдесят покрепче палками. Пусть разгонят толпу, да поскорей. Не надо множить смертей, но пусть крикуны увидят нашу готовность к их смерти. Иначе они не поверят в то, что я – прокуратор. Придется доказывать это палками, и они не оставили мне выбора, нет, не оставили!
Анту не надо было приказывать дважды. И через некоторое время на площади разразилось побоище, то самое побоище, что потом не раз снилось Ханану. Он не видел его воочию, но ему рассказали, и это стало кошмаром его ночей. Не потому, что его, первосвященника, мучила совесть. Он слишком хорошо знал, что служение Богу всегда требует жертв, в том числе человеческих. А потому, что это стало грозным предупреждением ему самому – не вставать на пути у этого одержимого бесами, легионом бесов, язычника. А он вставал, потому что иначе не мог, но при этом боялся, ох как боялся!
Когда на площади появились солдаты, это стало знаком. Человеческое стадо повскакало на ноги, напряглось, приготовилось – не к бою, нет, но к бегству. Симон задержал их ненадолго своим порывом.
– Остановитесь! – кричал он им. – Остановитесь, не удаляйтесь от Бога!
И сам пошёл навстречу солдатам. Кто знает, почему он кричал именно эти слова, чем они стали созвучны его душе в смертный час?
– Правда праведного при нём и останется, а беззаконие беззаконного при
– Правда праведного при нём и останется, а беззаконие беззаконного при нём. И беззаконник, если отвратится от всех грехов своих, какие делал, и будет соблюдать уставы мои, и поступать законно, и праведно жить – не умрёт... Разве Я хочу смерти грешника, – говорит Господь Бог, – а не того, чтобы он обратился и был жив?
Так, повторяя слова Иезекиля[10], шёл навстречу смерти своей Симон-фарисей.
Он был светел лицом, и даже стал повыше ростом. Во всяком случае, солдат кентурии, что занёс над ним палку, не казался выше него, Симона. Палка опустилась на голову его, и он упал, заливаясь кровью.
Жаль, что во все времена, всегда и везде, наиболее достойные, чистые и праведные люди становятся жертвами самых жестоких и низменных противостояний.