знаешь, о чем я подумал сейчас? Ведь это, по сути, был самый обычный, самый рядовой день в нашей жизни. Это был не день чьего-то рождения. Не день начала долгожданного семейного отпуска. Не выпускной в детском саду. И не первое сентября нашего первоклассника… Это был самый рядовой, обыкновенный день. И я тогда мог, вот также как сегодня, приехать лишь поздним вечером. Лишь поздним, поздним вечером… Но ведь тогда бы уже не было бы ничего из того, что я рассказал и о чем и ты и я помним. Не было бы тех удивительно счастливых мгновений в нашей жизни, о которых мы будем вспоминать всю жизнь. Не было бы… Никогда, никогда!… Понимаешь?... И это так больно осознавать теперь!...
И ведь знаешь, что больнее всего? Что наверняка были… не могли не быть… и другие такие же дни. Другие такие же вечера на которые я опоздал, не приехал. И которых уже никогда не вернуть, не повторить и… не вспомнить!
Не вспомнить и уже не повторить тех счастливых и не забываемых мгновений, которые не состоялись… прошли мимо. Они могли… они должны были быть, но их уже никогда, никогда не будет... Понимаешь?... Это так больно!... Так больно осознавать все это теперь…»
«Да, любимый. Да… Понимаю…»
Мы еще долго стояли обнявшись, не произнося ни слова, слыша дыхание и сердцебиение друг друга…
5
А за окном царила начавшаяся уже ночь. Спокойная тишина заволокла все кругом. И лишь время от времени припозднившиеся авто нервно пронзали ночное безмолвие, запоздало спеша куда-то, словно стремясь вернуть или наверстать навсегда уже упущенное…
И точно подтверждая важность происходящего с нами в каждую минуту, важность наших общений и общих больших и маленьких радостей, мне вдруг вспомнился неожиданный Никиткин подарок Ольге в самые последние дни прошлого лета. Помню, тогда уже несколько дней к ряду лил дождь, а непроглядное петербургское небо было плотно затянуто серым непроницаемым ковром свинцовых туч. Ольга в то время ждала нашего второго малыша и унылое ненастье за окном, давя своей серой угрюмостью и какой-то даже безысходностью, сильно ее расстраивало.
И вот тогда Никитка, не смотря на свой юный возраст видя и понимая все это, в тайне нарисовал на огромном листе ватмана голубое-преголубое небо и огромное сияющее солнце, заливавшее своими теплыми и радостными лучами все-все вокруг; и деревья, и животных, и птиц, и саму улыбающуюся Ольгу – стоявшую в центре картины, внизу которой была сделана, хотя и по-детски неровная и сразу с несколькими орфографическими ошибками, но очень трогательная надпись: «Лучшей маме во всем мире!»
Помню, Никитка тогда, смешно перепачканный акварельными красками, внезапно развернув эту свою удивительно-трогательную, должно быть ранним утром или даже ночью, тайно нарисованную картину, широко и счастливо улыбался, встав перед едва проснувшейся Ольгой.
Из-за большого живота на позднем сроке беременности ей уже было трудно нагибаться и она, чуть поддерживая животик рукой, другой крепко обняла сына, нежно над ним склонившись.
Помню, как крайне растроганная столь неожиданным и замечательным подарком, Ольга, счастливо прослезившись, совсем тихо, почти шепотом, видимо, даже чуть смутившись, спросила Никитку: «Откуда ты знаешь, что я самая лучшая мама во всем мире? Ведь ты же не видел всех-всех мам всего-всего мира».
На что он, осторожно обнимая и мамин животик и ее саму, удивительно трогательно, и так открыто и искренне, как это могут делать только дети, произнес, любяще глядя в мамины глаза: «А ты и есть мой мир…», а затем, осторожно коснувшись своей детской ладошкой маминого животика, глядя на меня и бабушку, добавил: «Вы все… вы все мой мир!»… И тут же, чуть подумав, и, видимо, даже удивившись своей новой догадке-открытию, добавил, не то утверждая, не то спрашивая нас – взрослых: «И ведь так во всем мире. Для всех мам всего мира и всех-всех детей. Всех-всех людей всего нашего огромного общечеловеческого мира. Да…»
6
– Ложись. Уже поздно. – наконец произнес я тихо, чуть отстраняясь от жены. – А я еще должен… – и, беря ящик с инструментами и заготовки для скворечника, шагнул к входной двери. – Я здесь… Я быстро…
– Ты куда?... На улицу?! – зашептала Ольга с широко раскрытыми глазами. – Ты… ты что с ума сошел? Час ночи! Я тебя не пущу! Нет-нет…
– Успокойся, – я нежно поцеловал ее. – Я здесь, в подъезде. Я должен… Ты же понимаешь, что утром скворечник нужно обязательно отнести в школу. Я не могу подвести Никитку. Он так на меня надеялся… надеется...
– Нет-нет, уже ночь! – не сдавалась Ольга. – Давай завтра, а?... Я разбужу тебя пораньше. Ну, пожалуйста!… К тому же ты сам говорил, что у тебя завтра очень важный день… важное совещание… Тебе нужно выспаться… подготовиться…
– Это все не столь важно… не главное… К тому же я быстро… Сделаю скворечник и разберу, а утром останется только быстро собрать его заново. Утром мы с Никиткой сделаем это вместе... А?
Ольга долго не соглашалась, но затем, наконец, сдалась.
– Только в подъезде!... Обещаешь?... Не на улице… Хорошо?...
Но в безмолвном и спящем подъезде получалось шумно. Я постоял какое-то время в наступившей тишине, а затем спустился во двор. Тусклое звездное небо, то и дело застилаемое чередой непроглядных туч, было плохим подспорьем, и я направился под фонари на детской площадке…
7
– Эй, гражданин! – раздалось за спиной, когда работа была уже в самом разгаре.
Даже приглушенно-сдержанный звук ножовки заглушал все прочие звуки и я, видимо, далеко не сразу услышал голоса и окрик в свой адрес. – Гражданин!... Эй!... Он что глухой?... – Вздрогнув от неожиданности, я обернулся. От легковой машины, темным силуэтом сурово замершей в полумраке ночи, решительно надвигались две темные, ничего хорошего не предвещавшие, фигуры. – Стоять и не двигаться! – строгий голос был полон решимости. – И чтоб без глупостей!
Фигуры вошли в полосу света и я с явным облегчением увидел, что это был полицейский наряд. В прочем, судя по всему, их появление тоже обещало мало хорошего.
«Вот ведь влип…» – мелькнуло в голове вместе с горьким осознанием, что всякое мое объяснение в столь полуночный час будет выглядеть глупым и подозрительным.
Я тяжело вздохнул…
Но толи в виду того, что работа действительно близилась к концу, и я уже мог подкрепить свои слова почти готовыми деталями скворечника, толи оттого, что в это самое время полицейскому наряду совсем не хотелось связываться с полусумасшедшим изготовителем скворечников, меня все же выслушали.
Закуривая, старший погладил досточки крепкой грубой ладонью.
– Скворечник, говоришь… – ухмыльнувшись, он выпустил струю густого дыма в звездное небо. – Звучит складно… но… получается грубо… Грубо получается … – он на секунду задумался, пристально в меня вглядываясь, а затем внезапно выпалил. – А ну, поехали!
Опешив от такого поворота событий, я не знал, что и ответить.
– Мужики… вы чего? – растерянно пробормотал я, тыча рукой в ближайший дом. – Да я здесь живу. Вот в том подъезде. Вон мои окна...
– Да не волнуйся, ты! – старший, переглянувшись с молодым напарником, добродушно засмеялся. – За полчаса обернемся. Я действительно… в смысле… помочь. – он с открытой улыбкой уставшего человека совершенно по-доброму вглядывался мне в глаза. – Здесь недалеко мебельная мастерская. Бригадир-узбек – наш хороший знакомый. Узбеки-гастарбайтеры вкалывают без выходных-проходных и днем и ночью. Так что, сделаем все быстро… как надо… Отличный будет скворечник для хорошего сынишки!... Да у меня у самого сы… – голос его неожиданно дрогнул, и полицейский, осекшись, недоговорил. Резко отвернувшись, он точно уронил, густо пересыпанную сединой голову и тяжело зашагал к машине. И уже пройдя больше половины пути, обернувшись, произнес с еле заметной дрожью в голосе. – Поехали, брат... Все будет как надо…
– У него сын недавно погиб в горячей точке… – второй, совсем еще молодой полицейский, продолжал стоять рядом. – Единственный сын… Был парень и нету… – сделав паузу, он тяжело вздохнул. – Фактически мой ровесник… И ничего уже не вернуть, не исправить… Эх!... – сказав последнее он едва слышно выругался. – Ради чего?... Зачем?... – а затем, с грустью глядя вслед своему старшему товарищу, добавил. – А вообще-то, Семеныч очень хороший мужик… Правильный… Поехали, все будет как надо…
8
Когда полицейская машина, выехав со двора, свернула на улицу, Семеныч, обращаясь к своему молодому напарнику, неожиданно, задумчиво, произнес:
– А, по-моему, решение назревших проблем гораздо… гораздо глубже…
Видимо, до встречи со мной они вели какой-то, значимый для обоих разговор и вот теперь, возвращаясь к прежним мыслям, вновь заговорили о наболевшем.
– Мы тут все толкуем о будущем России… – точно вводя в тему разговора, Семеныч, доверительно взглянув, кивнул на детали скворечника в моих руках. – О том, как построить… как переменить жизнь нашего общего дома к лучшему… по-новому… – а затем, вновь обращаясь к молодому коллеге, продолжил. – Ты, безусловно, прав, говоря, что в России, с ее сегодняшней псевдодемократией и политическим бесправием народа, нужна настоящая политическая конкуренция… Нужна регулярная смена власти на всех уровнях; от местной до федеральной… Нужны перемены; демократические, экономические, политические… все прочие… Даже несмотря на то, что предпочитает ныне большинство граждан России удел сытого и самодовольного раба…
Услышав теперь такое от человека, трагически потерявшего недавно сына, но все же не замкнувшегося на собственном горе, я был откровенно удивлен.
Я и сам, часто размышляя и высказываясь о судьбе и горестях Родины, всегда болезненно отношусь к поразительной жизненной неустроенности российского народа, а на его фоне – к столь же удивительно имперской воинственности российского государства, с его всегда крайним равнодушием как к жизни и нуждам простого человека, так и к жизни всего народа в целом… Вот только одно дело рассуждать об этом, находясь в относительном житейском благополучии и совсем другое – столкнувшись – хотя и по вине того же государства – уже и с какой-то личной трагедией.
И от того, слушая теперь этих двух, совершенно незнакомых мне людей, я вдруг трагически осознал, что как бы ни был замкнут современный россиянин в своем «маленьком мирке», замкнувшись в семье, в работе, во всех прочих своих житейских заботах, делая вид или даже искренне считая, что все окружающее его не касается или же наоборот – горделиво полагая себя частью очередного «имперского курса», но ведь все это «болезненно внешнее», все это «болезненно государственное», все больше и больше обрастая теперь точно бы раковой, какой-то даже загнивающей опухолью, рано или поздно очерняюще сдавит, «охватит метастазами», а затем, вторгшись «смертельной болью», – как в семью Семеныча теперь – поглотит и разрушит любой «маленький мирок». Если и не частной потерей и единичной трагедией – в самом начале очередного поворота российской истории, то всеобщими бедствиями, жестокими насилиями и тотальной разрухой – в столь же очередном и обще-трагическом финале: либо какой-то новой масштабной войны, либо столь же всеобщего экономического краха, а скорее
Помогли сайту Реклама Праздники |