Пленение бравого солдата Швейка
(Европейские хроники)
Как родная меня мать провожала,
стать совсем простым солдатом, солдатом
Демьян Окуджава
стать совсем простым солдатом, солдатом
Демьян Окуджава
Николай Кромов, мурлыча про автомат, шинель и каску, вёл своих солдат на Карлсбад. «Карловы Вары, конечно, но «Даёшь, Карлсбад!» - звонче. - Швейки-то вообще зовут город «Карлови-Вари», - играли шутовские настроения.
- Карловы Вары, куда ни шло, но «Карлови», - передёрнуло Обуха, когда определилось направление главного удара, скомандовали: стать живым щитом на танках. Попутная колонна подобрала «обезлошадивших» бойцов, отставших от частей.
- Лучше уж штык в землю, западло нам штурмовать город с кукольным названием, - согласился, устраиваясь на броне, Чумаченко, томимый ожиданием бехеровки. - Упьёмся тамошним ликёром.
- Бехеровка - абсент, - занудно просветил Четвёртый.
- Может, дамочки не разбежались с водопоя, не ведая, что война началася, - мечтанул Чумаченко.
- Наркотизированные бехеровкой бюветницы, понятно, податливее, - подмигнул Кромов.
- То-то обрадуются новым гуннам в вони дикой водки, - бросил Четвёртый.
Здешние целебные воды Кромов, будучи ещё Колькой, пивал, правда, у немцев, когда отец выбирался в один из ихних «Бадов». Ната на эти «променажи», как определял полковник, не ездила, а сына Иван не стеснялся. Подгуляв, офицеры отодвигали в сторону покладистых гэдээровских пограничников и вламывались в соседнюю братскую страну. Возвращались, после пива и дородных чешек, прикладываясь к плоским зелёным бутылям. Фрицы деланно восхищались. Отец тогда вспоминал, что прошёлся по этим местам в 45-ом, когда ещё немцы жили. А теперь сам Николай прёт на Карлсбад.
Кромов молчал, рассуждая-вспоминая: «Как-никак, а заграница, пусть подсоветская. Неясно с географией. Все указатели разбиты, сбиты, замазаны. Впрочем, бронеходы знают дорогу».
Танкисты были злы. Они входили из Венгрии по населённым мадьярами землям Словакии. В колонну летели камни, бутылки с мочой, банки с дерьмом, а то и бензином. И венгерским частям во втором эшелоне досталось сполна. Экипажи, рассказывая, посмеивались, но сейчас норовили поддеть придорожный павильончик. Боевые машины шли по раздолбанному шоссе пьяными зигзагами. Пальнули в какую-то каланчу.
«Снайпера сбили», - понял Обух.
Николаю же виделся 56-ой год: «Осаждённый мятежниками форт у венгерского городка Шараш, а на Дунае - мониторы Мичманка. Их пушки враз укоротили все окрестные вертикали. Горящие джипы с телами сербов, густая пыль с едким моторным перегаром стальной конницы маршала Конева».
«Ты Будапешт помнишь!», - взывала, глотнув водки, мать, когда он, ещё штатским, упёрся, что чехов надо бы оставить в покое.
Война была ещё не пуганной, не обстрелянной. Чумаченко молча блаженствовал, подложив под ягодицы скатку, любуясь собой в грядущих боях: «Отобьём у фрицев, обозы, гульнём с маркитантками. Бундесвер-то пока себя не проявил, знай, грозит Триэсэрии со страниц советских же газет. Но и мозголомный агитпроп послужит русской литературе».
Чумаченко творил, если не встревали начальнички. Сейчас он сочинял поэму о штурме Карлсбада и его погребов. Решил начать по-шекспировски резко: «Чумная чернь чернит честнейших».
По обочинам - остовы машин, раздавленных устремившимися к буржуазным рубежам броневыми армадами, сброшенные металлоломом на обочину: «Татры», «Трабанты», «Волги», крестьянские тракторишки.
«Как экипажи внутри терпят? - ужаснулся Чумаченко, переполненный пивом. - Им-то наверху - жёстко и тряско, но одной рукой - за железяку, а второй можно ширинку расстегнуть, - возвышенно подумал. - Вот, автомат мешает и писать, и писать», - скаламбурил.
В солдаты Чумаченко пошёл, чтобы не скиснуть в армии. «Два года - не двадцать пять», - взвесил, покидая военное училище. Поступил, уважив отца, мечтавшего о династии. Полковник от штрафников и герой Союза Петр Чумаченко-старший, боевой товарищ нынешнего генерала Ивана Кромова, ржал над воениздатовской лажей про собственные подвиги, но традиции чтил.
Обух молчал, помня о долге перед гордой державой, не смешивая её грехи со своими провалами. Прикидывал, как довести сброд, сколоченный в маршевый взвод, до родной части, сдать на руки отцам-командирам. «Ни чехи, ни словаки, как их, кстати, различать-то, не стреляют из придорожных канав, - отметил. - Немцы, судя по всему, покуда не решились пустить наглый бундесвер дорогами марта 39-го года», - констатировал знаток советской исторической истерии.
Обух мечтал пройтись и по собственной стране левым маршем, ибо русская революция зашла в тупик. «Кремлёвских мудаков пора прошерстить, погубят ведь социализм», - сделал зарубку на памяти.
«Зря в СССР не преподают в школах языки попутно освобождённых народов? - подумал Чумаченко. - Придётся, как Маяковский, учиться читать по вывескам». Но они были заклеены похабными плакатами, начертанными шаржированной кириллицей.
«Таковы наши подневольные союзники», - скривился Четвёртый, молчавший, чтобы не проболтаться. Но его звонкие мысли тренированный стукач, вмиг вычленил бы их из грохота грозной брони. «Везёт, - думал Четвёртый, - от Карлсбада до Запада всего ничего». В городке, где грохнулся БТР, а их посадили на танки, солдат-интеллигент, увидев пивные бутылки с фарфоровыми пробками на пружинках, едва не прослезился: «Германия - за холмом?».
Дезертировать он решил, как только в Карпатах закончилась Евразия и въехали в Европу. «Не место в стране дурацких советов нормальному человеку», - осточертел Четвёртый от принудительной любви к родине. В Мюнхене и улизнёт. - Ребята-то приличные подобрались, но большевизированные, - определил компанию. - Попутчиков не будет».
На других танках висела разномастная солдатня. У Кромова выходил взвод с гаком. «Только это - укрощённые кулаками и сурьёзым словом чурки и колхознички, - понимал случайный командир. - Деревня после вздрючки стала послушно-глупой, а азиаты - тупо-покорными».
«Впрочем, швейки со времён Яна Жижки и Яна Гуса не воевали. Второй-то Ян лишь причитал: «O, sancta simplicitas!», когда против Рима проповедовал, когда на костре жгли. Словом, гуситы по кюветам не залегли, немецкая армия ещё - в казармах, а в Карлсбаде он пополнит батальон и станет как все.
«Сложно тебе будет в армии, Николай, - напутствовал отец, - нет необходимого каждому солдату, да и офицеру, элемента здорового идиотизма».
Сын подмигнул генералу: «Хочешь сказать, что кретинизм начальника множится на дурость исполнителя?».
«Запомни, - неожиданно продолжил отец, - как только полыхнёт серьёзная война, открывается, что солдат не учили стрелять».
«Он просчитал Чехословакию», - понял сейчас Николай.
«Пражская весна» превращена в пульный и пыльный август советскими танками. На одном из них молча сидели Кромов, Четвёртый, Обух и Чумаченко - за рёвом боевых машин всё равно ни хрена не слышно. Но все жили насыщенной духовной жизнью на броне.
О судьбах и своей судьбе с алогичными вывертами размышлял Кромов.
«Как солдат отступающей армии я молю о весенней распутице. Отказали Адаму от рая, и грехи не отпущены», - сложил Чумаченко военный лиризм, но не стал записывать. Не ко времени, они успешно наступают.
«Мы давим вёрсты по Чехословакии, - ликовал Обух. - Отстоим её и докатимся до Рейна. «It's a long way to Tipperary», - мурлыкал про себя. - Кто-нибудь, когда-нибудь добрёл до этой чёртовой Типперери? Он-то доберётся, став генералом, в таких погонах на руках донесут. Типперери - Мюнхен, - решил, - а пока наша Троя - Карлсбад!».
«We shall overcome», - молча твердил Четвёртый. В душе звучали и другие песни протеста. «Ему бы - в Париж минувшей весной, поддержать Латинский квартал», - вздохнул. Проректор, когда отчисляли из института, хвастался, что лично был знаком с Камю и Сартром».
«Автомобили, по которым прошлись танки, словно огромные раздавленные насекомые», - изловчился всё же записать Чумаченко. «Кафкианские штучки», - подумал литератор. Журнал с «Превращением» он спёр из библиотеки училища, но в поход не взял: «Не чешский же писатель». Прихватил книгу про Швейка. Чумаченко сам понял, что погонят усмирять Европу: «Хорошо бы том сохранить с пулевой отметиной. Он, как комсомольский билет, которого, правда, лишили, спасёт в бою».
Но ни Гашеки, ни Кафки, ни, тем более, швейки, не бросались под танки, обвязавшись гранатами.
«Поход, конечно, и швейковский, и кафкианский», - думал в унисон Четвёртый. Он подстроил ловко. От своих отстал не самоволкой-дезертиром, а по приказу, и, невзначай, влез на танк, идущий к границе с западным миром. «Моих политически и морально разложившихся родителей, конечно, попутают и подраконят, - вздохнул, - но отстанут. Дед-академик ещё в чести и силе».
Четвёртый был уверен, что Советы не остановятся. Или немцы, ошалев от финта с вторжением в Швейкцарию, выступят навстречу.
Они родились ещё при Сталине. «Под пятой и путом культа страдали», - афоризмил Чумаченко. Все четверо были революционерами, но - по-разному. Кромов хотел понять и простить народ, Чумаченко - слиться с ним, Обух - исправить, а Четвёртый вознамерился освободить русский народ… от себя. Что делать с чехами и словаками, они не знали.
Кромов вспомнил казус при призыве. Новобранцы грянули: «Тут мать моя давай рыдать, а мне, ведь, вовсе наплевать, куда, куда меня пошлют». Наперекор заорал: «Иду, себе, играю автоматом, как просто быть солдатом, солдатом».
- Вам - туда, - ткнул танкист направо, - нам - прямо на Запад.
«Мне душно в этой науке и зябко в этой стране», - страдал Четвёртый, спускаясь с танка.
«Мне тесно в этой армии», - считал Обух.
«Мне скучно в этой литературе», - гонорился Чумаченко.
Кромов принимал страну как данность: «Мы вообще попали не в ту эпоху».
Это поколение, на нормальных хлебах, подняло средний рост мужчин в стране. Про акселерацию не знали, тянулись сами.
Свела их святая традиция армейского мордобоя. Даже Обух озадачился, вступив в казарму: «О штрафбате-дисбате речь не шла».
- Да и мне таким не грозили, - удивился Чумаченко.
- Надо ставить порядок, - признал Обух.
- Знамо дело, - воодушевился Чумаченко.
Разжалованные курсанты первым взглядом выхватили друг друга из массы шпаны разного достоинства, чурок и деревенщины.
- Волоховское десантное, - гордо отрекомендовался Обух.
- Кремлёвское караульное, - потупившись, признался Чумаченко. - За что изъяли? - поинтересовался.
- За рьяность в службе.
- Уж очень хотелось стать офицером, верным народу и даже Родине? - не без иронии уточнил Чумаченко.
- Так точно! - отрапортовал Обух. Он подстрелил, стоя на посту, сверхсрочника, повадившегося красть доски с гарнизонной стройки, предупредил, но тот тырил. Было по уставу, испугало начальство, аж резинки галстуков в шею врезались, упёртое обуховское: «Такие армию разлагают, а нам воевать пора». Да и происхождение у курсанта сомнительное: «Пока в строю, так незаметно, но чуть что…».
А сверхсрочника комиссовали, чтоб не позорил часть простреленной жопой.
- Я пошёл в солдаты ради воли, - сообщил Чумаченко.
- Но разжаловали-то за дело? - прикинул Обух.
- Так точно! - в тон новому другу раскололся Чумаченко. Его хохмочки переиначивались однокашниками в доносы. Бил по мордасам, а они строчили.
«Хоть мы и наоборот, расклада это не меняет, - поняли. - Стоим против
так Вы знаете чешски ?