солнце.
Тут о чём-то подлетел всклокоченный воробей, совсем замухрышка, и расержено зачесался об шершавую шкурку липы. Клювик его бледным стал, хвост торчком: негодуя и злясь, он не мог успокоиться, всё пылил после ссоры, а левой рукой за сердце хватался, чтобы сквозь рёбра не выскочило.
Оказывается, у воробьев тоже есть душа – только маленькая, с мой ноготь. Среди них можно встретить порядочных, и негодяев. Вот сейчас бы я деду показал удивительный кадр, но сфотографировать нечем. А без весомых фактов Пимен откажется верить в жизнь после смерти: – душа покойника в птицу вселилась? – ехидно спросит, да потом ещё заквохчет индюшиным смехом.
– сам видел, гнёздится, – отвечу я, даже злонамеренно огрызнусь. – А иначе откуда в живых тварях появляется настроение: корова резвая то целоваться лезет, или вдруг рогом боднёт. Знать, обидели.
Старик тихо сидит, обдумывая моё позорище – видано ль дело: равнять человека и курицу. Внезапно склонился к мышиной норе, где крохи вчера оставил: – эй вы, приживалки! коли мозги есть, рассудите нашу правоту: вечно мается душа с телами али в адском раю помирает? – тут догадавши, он обернул лисью морду ко мне: – одно дело вековать подлецу, и совсем уж другое – хорошему человеку; а коли сознанье при родах опять расселяется – то отчего невиновному младенцу чужие грехи, и обиды, страхи?
– А нету их, – обрадованно хохотнул я. Но смех получился колкий, как ёж – из моей запрокинутой шеи он выцедил две капли чёрной крови, и облизнулся. – Назови меня, деда, прехитрой куницей, но вся пацанва с чистого листа растёт, будто им память обеляет господь всемогучий.
– Да-ааа … - Пимен сине трясётся от гнева, ему то холодно – то жарко. – Что бабу ублажать, что спорить с вами – одинаково потеешь. Ты и вправду хитрая куница, потому как к своей ереси всегда приплетёшь силу небесную. Умащая её лестью.
Честно признался я: – Боюсь божьего авторитета. Его долго веков создавали люди, а мне лишь крупица от них.
Старик вытянул вперёд свой костяной нос, словно аспид рогатый с воды; потом вскокнул, и сто раз черкнул ботами с угла в угол, яро бия палку в пол. О чём ему мыслилось, я узнал почти через полвека, успев за пять минут оседеть и заново родиться.
Всхлипнул Пимен, промокая уморной слезой здоровый смех: – Уваженья желаешь? всеобщего? а по мне – ты в беготне за славой, хоть маленькой. Оттого и не маешь покоя, что умная голова дураку досталась.
Он уже въяве стоял предо мной на Марьином подворье и щёлкал крохами зубов, легко раскусывая меня как пустой безъядерный орех. Молвил тихо, чтоб в сенях шпионы не подслушали, а потом маялись в догадке, что же старик важного расказал: – У малого Серафима целее норов, и он со своей жизней опередился. Хоть нету у него домашнего крова да бабьего тепла. А ты горячкой лихой обрёл семью, но только прыгаешь по свету – ищешь. – Дед простёр ко мне ладони, и трясся, будто требовал душу отдать. – Хочешь, паря, выгоден быть всем людям на свете – чтобы любили и помнили. А если откажут тебе в ласке, чую – великим злодеем земля прирастёт. Потому и со всевышним ты не в ладу, что господское кресло им занято.
– Не-а, деда. Твоя неправда. – Крепко взгрустнулось мне от стариковых упрёков, когда почитал я его роднее мати, отце добрым. – Гонюсь я за верой, а ищу тайну.
– Клад, что ль, какой?
– Одно только слово, чтобы в людские души достучаться. Вот чудится мне: кабы крикнуть его на весь белый свет – много себе да чуточку в иноземщину – то станут человеки порядочнее, и вдесятеро лучше мы заживём. – Возгорелся я; полыхнул ещё не явым огнём, но рубаха уже тлела на рукавах, и воротник жаром обдал шею. – Пропойцы всю водку под землю сольют, а лентяи заместо тракторов впрягутся в распашки, а жулики вернут украденные денюшки…
– А Марья Алексеевна заспешит на погост извиненья у мужа просить за нашу с ней прелюбодейную дружбу... И с кем я тогда останусь? суждено подыхать мне в тиши?
Пимен сунул под нос мне вонючую табаком дулю: – Накось, выкуси. Я теперь досмерти рядом с Марией проживу, и ни на чьи думки да языки праздновать не стану. – Он выдернул из кармана тужурки янтарные бусы, закрутил их на пальце. – Видал, суярок? в магазине при всех купил, и пусть кто слово противное скажет.
Старик прошёл мимо меня бодрячим ходом в избу, расплёскивая черные лужицы. Боясь, как бы он от гнева наговорил лишнего, я огорчённо потопал следом, зачерпнув от корней липы горсть размокшего снега, чтоб забить его в горло Пимену вместо кляпа.
Помощь моя не понадобилась; дед сам уже целовал бабу в губы, слегка приобняв за плечи, и отворачиваясь от моей любопытной родни. Олёна скрылась за печкой, Умка подглядывал из угла.
– Да пусти же. – Смущённая докрасна Марья еле вырвалась, нарочно причитая обидное прозвище: – Чахлик невмерущий, всю обслюнявил, – и тёрлась фартуком, а дед ходил за ней, поглаживая как маленькую по седым волосам.
Мы снова сели за стол. Пимен выпил со мной две стопочки, заедая мягкими блинами с мясной кашицей. Они ему очень понравились, и он гладил свой живот, проталкивая их глубже – готовил закуточек для новой порции. Бабам нашим я тоже подлил, размазав на дне. Опьянела ли Марья, или из её головы не выветривалось, но сейчас за общим семейным столом она завела разговор о церковном венчании. – Да-да, пора вам, Ерёма, венчаться. И ты, Олёнка, не пихай меня под столом. Всё равно скажу, что потому вам бог и детей не даёт, что мужик твой не верит в Христа.
– Верю, – крякнул я тяжело, ожидая наступления с трёх сторон. И выкатил пулемёт. – Верю в хорошего человека, который был провозвестником великого господа. Но не сыном божьим.
Алексеевна вылупила глаза, дёрнув чеку гранаты – только старик не дал разгореться скандалу. Увидев плаксивые Умкины слезы, он накрыл от бомбы нас тщедушным своим телом. – Еремей, а почто ты не признаёшь божьего сына? не только ведь из гордыни? – для Пимена важна лишь правда,а уж как он её клещами вырвет – то дело третье, пыточное.
И я обсёкся деду соврать: уж больно у него борода насторожена, уши заострились. Глядишь – ещё хрястнет колотушкой своей за сомнительные речи, а они сквозь поджатые зубы наружу просятся: – Потому, дедушка, что непорочное зачатие, твоими словами, супротивно законам сущего. От поцелуя детишки не рожаются, мы с Олёной тыщу раз пробовали. Церковные купели бесполезны, и святое дыхание. В любом человеческом случае – а дева та была нашего роду и племени – надо бабе присунуть живородящего и семенем сбрызнуть. Ты не хуже знаешь природную анатомию. И ещё скажите мне, – я обвернулся вокруг всей родни, не забыв ушами хлопающего Умку. – Раз господь бессмертен, то зачем ему сын; когда самому мне много легче обратить в свою веру сотню врагов, чем одного этого упрямого ослёнка. Подрастающие дети не желают мириться с молениями отцов, и на сломе эпох господь причащает для нас новых пророков.
Старик то ли зачихал, а то ль засмеялся,так что слёзы и сопли потекли из носа. Он как мог скоро дослал платок из жилетки, сморкаться стал, чередуясь хрипатым кашлем. Ну, насилу успокоился. – Ох, чудик, обсмешил ты меня, и всех соседей, ежели я роскажу. От Зямушки верно не скрою нашей беседы... – взъерошил дед пятернёй свою редеющую седину; оголилась за лбом розовая слабопечёная кожица, которую печка сквозь космы достать не смогла. Думал-думал Пимен, головёшкой качая, а потом сумнительно выругался. – Вот, бесово отродье, даже во мне ты кручину заронил... никакие книжки и телевизеры не собьют мужика с панталыку, как простое слово человечье.
– Не спастись тебе, Ерёма. – Алексеевна грустно вздохнула о моей проклятой молодой судьбе; а потом улыбнулась, что не своя это доля. – Бог накажет за злые нападки, за борьбу с ним на сатаньей стороне.
– А я не борюсь, милая бабамама. Я верую так. – И протянул к ней открытые ладони, будто предлагая в кастрюльке незнакомое, но чудесное варево. – За всю прошедшую жизнь укоренилась во мне думка, и расцвела даже, что нет в мире абсолютного добра и зла, потому что душа наша мятущая. Беспокойна она в самом сердце – там, где тревогу стучат клапаны. – Я хлопнул себя в грудь кулаком по сплетенью костей, вызванивая свою колокольню. – Вот и прыгает душа, лопоухая как сын мой, то помогая людям, иль мстя врагам... Господь тоже божественно милостив, и дьявольски свиреп...
Поздний вечер, мои уже спят по кроватям. Умка уткнулся в Олёнкино плечо; сердито сопит, дёргая неукрытой пяткой. Видно, опять за кем гонится по школьному коридору. Шебутной он вырос, стылый. Уж как я его не yчу доброте, а пацанишка подвержен мщению. Может и хорошо в меру, и славно в миру взрослом – но сын мой дитя, а уже за один зуб выбьет два. Только к собакам жалостлив, да к соплякам младшим. Пусть потом будет за сестрёнкой ухаживать, кипятит её за каждую провинность.
Бабка Маруся выпростала одеялку; села, кряхтя, на кровати, сбросив с ног тёплые вахланки. Пятки её пошерстили об коврик, стряхивая дневной сор. Тихенько молвила в себя: –... спаси бог, и ещё будет… вот бурбон свинячий, режь его… а до осени, может, не доживу... брошу в погреб, остальное съедят... – и забросила баба причитать матюком, или аминью. Легла.
Придёт время, когда я тоже буду греться у печки, как Алексеевна. Гляну на солнце и подумаю, что в прежние дни оно ярче светило, а теперь в нём жестокое сердце поселилось – напускает холодом землю. Шныряющие мимо внучата свистят в два пальца и до усрачки смеются неизвестно над чем. Бестолковая юность жжёт на ветер короткое время; обгорелые лоскуты минут несутся, крутя головой между кустов и деревьев, а следом за ними дуновей гонит чёрный прах сгинувших суток. Меня очень тревожит разгоревший пожар – и я подошёл ближе к бабке, чтобы хоть чуточку затушить торопливую беготню сполохов и головешек. Боюсь, как бы старуху не унесла на тот свет вредная наша суета – за грязные её калоши мне стыдно перед господом...
Тишина смуглая, и только опасливый шорох – это мыши скребутся в рабочей раздевалке. Янка с вечерней луной играет в салки: прячется за холстину оконную и высматривает, как бы обмануть и шлёпнуть её по спине. – Луна, луна, – шепчет он, – лети как стрела, – а она ему в ответ: – топор, топор, сиди как вор, и не выглядывай во двор.
Еремей поглядел на их чудачества, налил борща миску без интереса, без вдохновления сметаной уснастил свёклу и капусту – из горбыля хлебного получился ветряной парус. Обрубил Ерёма швартовы тесаком, и отправился флот по жирному бульону в мореплавание.
А Янка зеркало стекла задышал мокротой и рисует козлоногого рогача. – У меня леший в товарищах, раз мы с тобой общего языка найти не можем, – говорит он Еремею. Тот ложку отложил, дуть ветром штормовым перестал: – Ну конечно, лешак слова прямого не скажет, о том что стряпня твоя несъедобная. Откуда хоть у тебя живот вырос с такой ерундовой пищи?
Янко рассмеялся: – Я ведь раньше бабником был. Вот они до сих пор по старой памятке котлеты носят... – И спросил, пугаясь снова подступающей тишины: – Олёна не придумает плохого, что тебя долго нет?
– Глупости. В моих глазах только она отражается, а остальные бабы – бесплотные тени.
– Я и о смерти говорю. Вдруг ты погибнешь беспокойно.
– Ну и что, – наконец улыбнулся Ерёма, да и Янке от той радости перепало. -
| Помогли сайту Реклама Праздники |