Произведение «Соберу милосердие-1» (страница 12 из 30)
Тип: Произведение
Раздел: По жанрам
Тематика: Повесть
Темы: сбормилость
Автор:
Читатели: 3708 +27
Дата:

Соберу милосердие-1

Вкусно ем, сладко пью – здоровье крепчает, а ум мельчает. Товарищей перестал понимать: вот они хохочут над шуткой, бесятся от смеха – а мне глупо и противно над ними. Может быть, из за этих гулянок, перемежающих ночи и дни, Янко зовёт нас быдлом. И я теперь зову, но сегодня гульну всласть...




Ох, да покуражились Ерёма и Янка. Сначала с полными карманами шоколадных конфет и бараньих румяных лепёшек из Надюшки вышли. Она ещё втайне от Муслима засунула чекушку Еремею в пазуху. И так как они были под хорошим шофе – это иноземное слово, а в деревне говорят: хмельком - то прихватили рядом в пяти хатах Красникова Жорку, зажигательного баламута с гармошкой.
К музыке ещё народ прибился, словно к спасательному кругу. Выплывали с песней на дворцовую площадь Артём Буслай, Роман Цыгля, и много тех, кто завтра сегодня не вспомнит. Попробовали взлезть на ледяной столб за петухом, но Янку сдёрнули вместе с трусами, и обиженный за товарища Жорик спел громко под бабий хохот: – Задрал по-одол я мила-ашке, оказалось – зря полез! всё бука-ашки да бука-ашки-не манда, а тёмный лес!
Стали по избам ходить – праздник великий славить. Да и хозяевам памятка доставалась от гуляк: где стишки поют, где кричат благолепные песни. В первых домах так и было – приветили их, к столу усадили. А без рюмочки не уйдёшь – вот и поднабрали резвости. Крутились отуманенные головы через дорогу навприсядки.
Матвеич дед гостей не ждал. У него с Жориком давно антагония. Ещё с тех времён, когда тот из свинарника спер поросёнка, а в закуту бросил рыжего пёсика. Дед сослепу, да с одной обсиженной лампочкой в потолке, не обнаружил подмены – сосчитав кутяков по хвостам, по фигурам. Зато свинарки на кормлении подняли визг: – Чертей веселишь, бесстыжий пьянчуга?! Куда поросёнка отдал?!
А про старика и вправду байка ходит на селе: будто боится он ночью сторожить, оттого и напивается до чёртиков. Всё не один, а в компании. И как возвертается утром домой, то штаны сзади страхом замараны. Невестка рассказала секретно, и приукрашенный слух облетел весь посёлок до самых граничных столбов.
Но Красому сегодня не до деревенской молвы: он мириться пришёл, потому что в праздник каждый человек к дружбе руку тянет. И Жорка ладонь свою сунул: – Здравствуй, дедунюшка. Забудем былые обиды, обнимемся за угощением, сдвинем стаканы.
Дед в очи его глядит пытливо: не шутит ли паря, хитростью выманивая старика на новую склоку. – Ты уже и так хорошо угостился.
– Э-ээ, не тот пьяный, что лежит, а тот, кого собака лижет, и он ей цыть не в силах сказать. – Вроде серьёзен молодой балагур; горит нетленный огонь сердечный, и бурным океаном его не залить. – Налейте! помираю.
Усмехнулся Матвеич зубатой плешью: – Пил две недели на дальних выселках, а помирать сюда пришёл. Мудрец. – Он подал правую лапу – одному, второму, и ещё, и Жорке тоже – забыл прошлый грех. А левой рукой махнул на блины, поданые бабкой, на большой кус от цельного гуся, с которого отъели лишь ножку и крылышко. Старики, может, и любители до мясного, но желудки ослабли – помощь нужна. Супругам силы осталось только у печи невнятно пошептаться: – ...можно, бабка? хоть на полвенчика тебе присунуть, – одурел, дед? внуки ещё не спят с острым ухом...-
Сели гости напротив хозяев: жеманятся сначала, особого приглашения ждут. А как выпили по одной, то завели меж собой растерянную беседу, в которой себя каждый выкричать должен – но и друг дружку от скуки слушают.
– За что мы выпили, Матвеич?
– А первый тост всегда одинаков: за баб – чтоб если не всех, то каждую. – И оглядывается дед, не слышит ли щустрящая жена. Перед ним варёные раки расползаются по столу, ломают клешни, утекая по углам. Но никто не бросает разговора, мысли выкладывают мужики прямо на тарелки, и мозговой студень дрожит от переполнения чувств.
Завёлся Роман Цыгля старым рассказом о школьной юности, о любви первой, когда не хватило смелости увести девчонку в кино: – Она сама за мной бегала. Я лоб расшиб о бетонку, так девка чуть не плакала, жалея меня.
– А чего же ты жадал? денег на фильм не скопил?
– Не ярись на него, случай обычный. У меня тоже сил не достало, когда бабу надо было сотворить из девицы – оступился. Ноги и руки сомлели, сердце засбоило в единый миг. Начал, дурак, цветок мять и лапать в местах непотребных, а она себя-то не знала,о моём явом виде и речи нет.
– Не показался, наверное.
– Груб был: ничто я видел в жизни, а она тайной для меня стала.
Матвеичева подошла смиренно с полной миской: – Ешьте, ребятки, котлеты приспели!
– Пихай их, Жорик, в карманы: семья у тебя большая! – ржет Буслай, запрокидывая круглую голову.
На другом краю стола спорят Янко с Ерёмой о работе, вилками рисуют чёрточки в салате и строят из каши высотные башни. – Да зачем нам паразитов на шею? прикупим пару сварочных аппаратов, путёвый резак и две лебёдки. Ну, по мелочи гаечных инструментов – и можно бригадой за любой монтаж браться.
– А смету составлять кто будет? обтреплют наши карманы без сведущего прораба. Договор на пальцах – тяпляп – и побегаем потом за своим заработком.
– Ну ладно, про прораба я согласен. Но больше никого в бригаду.
– Оба вы правы. – Матвеич разлил по стаканам. – Отличные у вас руки и головы светлые. Родились не в кабалу подневольную – в труд добрый, людям нужный. Надо вам с мельниками объединяться и зернохоз прикарманивать... За что выпьем?
– А за обезьян! – выпхнулся Красников; растащил себя за уши и язык показал, словно в зоопарке. – Потому что если б не они, то и не мы.
– Про обезьяну не знаю, – пригубил дед. – Но был случай: дежурил я на свинарнике. И был вечер, и была ночь. Лунная такая, что вода в чайнике через верх плескалась, стремясь вырваться наружу – будто её ждали на шабаше жёлтого глаза. Наверное, из-за шторма я не уснул; проваливаясь в дрёму, рукой держался за якорную цепь, и казалось мне в многосилии сна, что подступающий страх способен утопить весь мир. Я старался спастись, проснуться – и выл безнадёжно сам деревянный. Как покойник в гробу, даже руки на животе сложены: на свечу дую, а она не гаснет – думал, вправду помер, но лунный луч за свет райский принял.
Потом вроде проснулся я; моленья щепотью кинул, за кого страдую; а направо глянул, глаза скосив – три чертёнка по столу прыгают. Макушками с наливное яблоко, хвосты оплели и бздыгу выплясывают. А рядом чуть початая бутыль самогонки, она уже качается от танцев и если упадёт – вылакают же. Стал я с ними шёпотом уговариваться – откуда пришли? чем занимаетесь? а они вперились в меня, аж подушкой закрыться хочется. В их лупатых глазах будто фонарики изнутри подсвечивают. И от боязни я голос возвысил, расчёл бесенят грубыми словами.
– Они драться кинулись?
– Пропали сразу. И в отместку, может, рыжего пса за поросёнка подсунули... А, Жорка? Ты с тёмной силой не в сговоре?
Но Красой только себя слышит. И с пеной доказывает, заплёвывая стоящие рядом миски: – Наше местечко с воздушного шара похоже на сапог!
– Нет, иноземное похоже.
– То женский сапог, с каблуком! а наш дембельский, разношенный до подошвы.
– Ну откуда ты знаешь?
– Мне Серафим говорил, ему можно верить.
Тихая Матвеичева баба, узрев лёгкие пока споры и кровные дружеские клятвы, подбрела ласково: – Надо, ребятки, расходиться. Мы старые, ложимся рано.
На улице дошло до пьяных поцелуев, слёзных соплей. Вспомнив про Умку и Олёну, убежал от них Еремей, боясь приключений.
Из гостей он возвернулся весёлый и нараспашку. Даже серую кепку подмышкой нёс, чтобы дать отдохновение долго певшей голове.
Но вот жена его плохо встретила. Не сняла сапоги белыми ручками, в тарелку борща не вложила сметанки – и смотрит не так.
Взомутился Еремей последними словами, которых в языке ране не было: – Отказываюсь тебя видеть, предательша! Ухожу с глаз долой, и из сердца твоего с прекрасными воспоминаньями. Пусть в душе моей останется светлый образ рыжей мельничихи, а не маска подлой изменницы.
Но Олёнка ему тихо отвечала, будто навеки сознавая правость свою. Так все бабы дуракам пьяным шептают на ухо, чтобы через близкую перепонку пробиться лаской к трезвому доверию мужа: – Расскажи, милый, пустые сомненья свои. Раздели тревогу на большие куски, и давай их вместе съедим, намазав повидлом.
– А с солью не хочешь? с перцем стручковым? – снова запалился Ерёма, но синеглазое жёнино терпение уже секло великое пламя, и в мужике лишь тлели головешки ревнивого куража.
– Ты моя, и ничьей не будешь! – Он сто раз с ней развёлся и развенчался, но напоследок решил ей дать последний шанс к беспримерной семейной жизни.
– Твоя, Ерёмушка – всегда твоя. – Олёна запела, убаюкивая мужа на мягкий диван, и он сонно прикрыл глаза, бормоча нескладухи о вечном прощении; а когда повалился в подушку, то досвиданькаться вздумал, будто утром уже не свидится. Жёнка устало прикрыла его одеялом, как большого ребёнка, и руку протянутую грязную назад толкнула, отказываясь спать рядом.
Тут Умка с жареной картошкой подходит. – А что, Ерёмушкин пьяный?
Развеселил он мать. В первый раз улыбнулась за вечер. – Хуже не бывает. Представляешь, сынок, обругал он меня.
Олёна досказать не успела, а малыш как хрястнул! по отцовой морде чугунной сковородкой. Мамка только ахнула: но поздно – с носа кровь полилась, и срамотным пятном глаз заплывать начал. Еремей покряхтел, просыпаясь, красные сопли сглотнул, и обиженный, ушёл спать в дальнюю тёмную спаленку. Но так как возмущению его не было предела, то и уснуть он отказывался, бередя старые любовные ранения – зашитые суровыми нитками. Под сердцем сидит уже поржавелая бронзовая пуля, больно чиркнувшая жёлтым отказом одной огненной красавицы – с тех времён только пепел осел на дырявых стенках, и проходящие мимо посёлка зелёные поезда слегка встряхивают память, свищут наперегонки: – как она там? с кем?.. А в этой белой пелерине, похожая на привидение, сказку, и чудо, ступает девственная богодарица, с которой ему захотелось иметь кучу детишек, животное хозяйство, плодоносную ниву – но не хватило всего лишь крепких слов для доверия, хоть бы и бранных...
Встал Ерёма с лежака, скрипя железными пружинами и своими зубьями. В потайном местечке у него был припрятан запас дурман-травы, отвар болиголовки. Когда-то ещё Жорка Красой с города привёз; шутили ребята, что маета это, бледное похмелье... – ан нет, заблазило летать, и в окошко постучали крыльями лебеди. Голодная лошадь сквозь стропила просунула голову: –хлебушка дай, хлебушка...
Долго Еремей крошил ржаную буханку, соря по углам на глазах удивлённых мышей. А к первым петухам чуток опомнился, насрал посерёд комнаты, и умер до рассвета башкой в своей куче... Уморился, сердешный...
В этот миг Янко ещё был жив: он спотыкливо спешил к Анне, сомневаясь в себе, да и в ней тоже. Янка веровал в судьбу, которая вдруг улыбнулась ему до ушей бульдожьей мордой запоздалого самосвала. Фары мазнули светом по переулку, и белый снег стал синим в похитительных тенях дремотных домов.
Звонить в хату мужику не пришлось: он лишь скрипнул у калитки, притаптывая свои робкие следы, а во дворе залаяла собака. Тут же послышался Анкин нарочито грубоватый голос, и непонятно – кому она обращалась: – Тихо!  Ты его не бойся, он смирный! – а встречая, подставила она

Реклама
Обсуждение
     10:06 13.03.2013
не осилю сейчас...
Реклама