поджёг лампу верхнего света и задул керосинку. – Один я. У Алексеевны нынче гостит Олёна с сынком.
– А Еремей? – дядька тяжело задышал, стягивая узковатые пимы, одетые на тёплые носки.
– Форсишь, Зяма? надо больший размер брать, – усмехнулся дед, стоя над ним. – У Ерёмы перемирие с Марьей: он ей за бога рычит, она за водку его полощет.
– Разбаловался мужик, – Зяма потянул руки, хрустнув суставами. – Завтра с Янкой в гости придёт, поговори.
– Поговорю, дружочек. Обязательно. – Дед пританцовывал, будто ему сильно хотелось в туалет. – А ты включай телевизор, не сиди.
Зиновий как барин поднялся, горделиво задрал голову великого учёного – хоть всего и делов тыкнуть штепсель в розетку.
Экран разгорелся. Пимен похотливо причмокнул на танцующих девок, и ближе придвинул табурет. Уши его полезли из седины будто локаторы: он не только выглядывал сиськи-письки, но и вслушивался в красивую мелодию знойных иноземцев.
– Ох, Зямушка, сплясал бы я с такими... ты глянь! глянь, как ноги задирают!... тьфу, не срамно же им попердяком крутить перед людями, – а сам рукою в штанах оправился, мешало ему там. – Не-а, наши бабы в чистоте обертаются. Манька-то, если и бладнёт на стороне перед чужим мужиком, так опосля язык себе отгрызёт, и памяткой закусит. Прилепонится к ней господь бог на том свете: – с кем была, грешница? – а баба давно забыла с сердца вон.
– Отстал от жизни, дед. Ты деревянная телега против нынешних ракет, – засмеялся дядька своему складному стишку и стариковой наивности. – Это ж наши девки и выдрючивают. Городские.
– Брешешь, – подивился Пимен, и вперил бескровные бельма в цветастый экран. – Да брешешь ты! вон и темнопузые среди них.
– Ну и что? – радостно объяснил Зиновий, млея от того, что может удивить деда. – Для деревни невидаль, а в городе порядок вещей... Ты ж не фашист?
– Бог с тобой, Зяма, – чертыхнулся старик святым именем. – Пусть кто и здравствует, абы человек был трудящий. В посёлке нашем много разного народа. Даже древляне есть – природе поклоняются и естеству, как Серафимушка малой. Греха не признавали никогда; и мучили их, пытали вороги, и кляли словами, а всё ж испоконная вера самая твёрдая. Потому и добры язычники к сосреде обитанья да к людям живущим, что силу знают свою... Мне вот интересно, как они покойников жгут. – Пимен перекрестился, помянув тот свет; пеплом из трубки посыпал черенок хилого цветка в вазоне на столе. Зиновий заворочался сбоку, доставая и свою табакерку. – Я, Зямушка, не видал ни разу. Они ныне всем кагалом далеко хоронить уходят. И ещё дозор выставляют, потому как достаёт им оплеух от властей районных. Лет двадцать назад, а то и боле, я уж и свои года потерял... ну вот, в тюрьму тогда пятерых ихних спроворили. В сибирях сгинули. И вот хоть разгульничают они, древляне те-то, в девках и парнях, а крепче семей не встречал я. Оно, может, и правильно. Расходились детишками, просвистелись,и знают уже все проклятья и запреты, кои мне до венчанья ведомы не были... Я ведь только с Марией понял любовь, всякую, а времени нам мало осталось. – Замолчал дед; счастливые капали слёзы, сырили табак, но Пимену стыдно было шмыгнуть носом. Зяма трепал уши в жужжащей паутине телевизора.
– Пуржит на природе,.. пххххы… – дед растянул в дым зажжёную трубку, – вечер лихой путникам встретился. Раньше, бывало, в такую метёлку колокола на храме звонили – повиснет служка на вервях и болтается как маятный всю ночь. А теперь тракт путевой широк, асфальт мужики положили: машины гудят во все стороны, и подкову на счастье не найти боле. У меня радио есть, а песни с танцами слышу редко – или слух пропал, иль радость со двора не льётся.
– Нет, Пимен, веселье в крае плещет. – Зиновий убеждённо вышел на средину комнаты, словно сомлели у него ноги без танца; светился он под лампой голым шаром. –Как бабы добрые поют, как девки пляшут хороводно, я видел на площади центральной. Мужики немного стесняются, глаза отводят, а потом и сами в подмогу куролесят.
Зяма как мог утешал деда, но тот не особо расстраивался. – Движет жизнь вперёд: что поделаешь, если порядки старые навсегда уходят в былое.
А вот за знахарей Пимен вступился горой, когда телевизор стал пережёвывать хвалебную похлёбку славословий, сваренную в каких-то ведьминых котлах на очаге из колдовских дров, сушёных лягушек, подпольных заговоров.
– Врут, наверное. – Зяма хотел переключить программу, но дед осадил его.
– Оставь как есть. Где и брешут, а то правду говорят. Я сам лечился от болей в груди, когда ссора вышла с тобой да Марьей. Ерёма всё знает, он и надоумил: проку от докторов нет и нет. Здоров, мол, по старости. А внутрях будто душу из тела бесы выворачивают: чую даже как от сердца с корнями рвут. Рот раскрою в упадке посерёд улицы, полно истукан древесный – от людей стыдно. И присоветовал Еремей: – иди к бабке Стракоше...- Поначалу не слушал, рукой на него машу: – брось шутки свои.- А средь разных знакомцев веду беседы про хвори, и в ответ один сказ – лучше этой ведуньи от хворобы сердечной никто лекарства не знает. И главное, что старуха с древних родовых вед помогает людям, что пращуры её передавали догадки натуры своим детям из века в век. А то бродят нынче по городам и весям охмотья разнузданных шарлатанов, деньгу нелишнюю у доверчивей нищеты грабят, сроду совести не имали. Всех уродцев и кликуш надобно в шею гнать, жечь огнём духоборным их скотские кельи, где они только бесовством занимаются... Лекари живут на земле от бога, от истины и добра. У меня верь, Зяма, болезней особых нет, со старостью мелочишка. Бабка Стракоша выслушала меня, в глаза потом поглядела, и говорит как пухляку трёхлетнему: – Сделай, что сердце велит, а разум с обидой в карман отложи, после достанешь; вся беда ваша в том, что мелкие грешки самолюбья в большую гордыню слоятся; так ведь проще нет снадобья – приди домой к близкому человеку, повинись за правду свою, чтобы сила вдруг слабостью стала. – ...Ах, милый, всего пять минут разговора с ней, а небо опрокинулось на меня всей мощей жизни и страхи душные раздавило.
– Я совсем тебе не протестую, – улыбнулся безобидно дядька Зиновий. – Но и без настоящих врачей жить людям худо. Кто тогда будет операции делать? на желудке, на почках, и черепе. Разве дряхлая бабка вскроет меня осторожно? топором лишь порубит на части.
– Ха! – засмеялся старик, и со стулом придвинулся ближе. – А ты знаешь, что среди докторов тоже поровну мастаков и шарлатанов. Одни из них подвижники, бодруют сутками, вытягивая смертных безнадёг с того света – за жалкую зарплатку. Другие же, упыри и гемоды, пичкают здоровых людей вредными микстурами – чтобы только барышами нажиться.
Зиновий встряхнулся на последние слова, словно гусь грязнопёрый, и простучал деду золотыми коронками: – Знаю больше тебя. Я ведь в городе жил. Там этой нечисти через одного – все они хвалятся достатком, орденами да званьями бряцают.
– А из наших знахарей есть дюжина мужиков, кои ладонями животы вспарывают, – перебил бодрый дед, радуясь, что новые фактики вспомнил. – Про это на днях радиола мне сказывала, подарка твоя. – Пимену уже хватило руку протянуть, чтобы хлопнуть Зяму по склонённой шее: что, мол, товарищ упрямый – съел я тебя?
Да не успел, потому как в глазах Зиновия поплыл ласковый кисель с горчичными берегами: – А ты, значит, радиу веришь? забыв, что всё надо потрогать своими руками. Много веков простой люд обманывали – сам научил меня проверять... ох, и плут ты, старикашка…- Огорчённо Пимен махнул на него, скривясь ротом от кислого: – Ну тебя к асмодею.
Замолчали оба минут пятнадцать. Зяма подумал, что дед засыпать начал – надо б его в кровать уложить. Свалится с табуретки во сне, голову расшибёт, а у старых кости неловко срастаются – всё норовят вкривь.
Поднялся мужик, коленями скрикнув; деда желая на руки взять да отнести. А тот не спит, в окно уставился, будто ведочь какую узрел из грядущей жизни. Глаза открыты, и сутолока в них, прошлая и нынешняя хмарь: – Хотел бы я переверстать лета свои заново. Не все, а худые только, невзгодные. Радостей больше было, – Пимен сунулся в пазуху, сгрёб Христа на ладонь; посмотрел в глаза ему, проводил взглядом в красный угол, усадив вековать средь цветов да молитв. – Всю жизнь мою вот так он прожил – в тепле и неге. Иногда я хульствую на него – вышел бы на двор, по хозяйству помог, а то и в артели вместо дурака председателя выбрали. Умный же мужик, говорят, Иисус. Не на моей совести военные лихолетья лежат и порухи страшные, то виновны божки человечьи. Никогда, 3яма, у нас в державе не было умного и честного вожака. Даже если весь белый снаружи, как ангел небесный – внутри червоточина. Путёвый мужичара на кресло не пойдёт; ему б топор в руки или косу утрешнюю – и по полям, по лесам, через всю землю великую.
У Зиновия уже глаза слипались, и он не перебивал старика, давая выговориться на одной мысли. Может, уснёт. Но Пимен как чаловый конь брыкал с ноги на ногу. Да прямо в темечко, в самую полночь, когда петухам время весело орать.
– О, слышь, горлопанит Марьин кочет. С моим не пузычит, боится, а с Полянкиным поперёдно хватались, изо дня в день. Пока она своего не срубила. Голову собаке, труху на суп.
–– Дед, ложиться пора. – Зяма решил отложить все разговоры до утра.
– Да, да. Это я у тебя охотку отбил, заталдычил. – Пимен, опершись правой рукой на палку, а левой на дядькино плечо, вытянулся к потолку как мог. Постоявши в шатком равновесии, зашагал к лежанке...
Утром они ещё спали, потому что зимняя ночь самая долгая; а у себя в квартире Янко уже принялся за стирку, глажку, уборку. А то ведь чистюльная Анюта замечает самое маленькое пятно на рубашке, и то-то будет головомойка мужику.
Сначала Янко бельишко оставил замачиваться, как в книге поваренной написано.Среди квашеной капусты и баночных помидоров нашлось в белых листьях место и для стирального рецепта из поселковой химчистки. Мокрыми руками Янко, спеша, перебирал чёрные немытые буквы – ему очень не хватало времени субботнего дня; но если б впереди даже была целая неделя безмятежного досуга, он бы капитулировал перед бабьей расторопностью.
– Как же вас, любимых, на всё хватает? – жалобился Янка, утирая щемячий пот, а Анна улыбалась ему с подаренной фотографии.
Когда грязная одёжа уже лежала в корыте и квасилась с уксусом, перцем да хрусткой морковью, возникли вдруг неполадки с утюгом. Яник его запалил как друга, но утюг отказался вчистую гладить рубашки. По брюкам он ещё кое-как поездил, выводя на свет божий неровные стрелки, – а вот рубахи с красочной шивкой испохабил напрочь. У Янки колесо груди очень широкое, почти богатырское: но как одел он первую глаженую сорочку – не герой уже оказался. И плечи узкие в проймах, и живот подрос в талии.
– Ну что же ты меня позоришь? – сев на стул, мужик упрятал голову в ладонях. – А может, я в самом деле такой?
Утюгу совестно за плохую работу, он шипит Янке в ухо: – Хватит хныкать. – И потоптал в ботинках к столу.
Глядь – это Ерёма. Да вовремя с помощью – уж его Олёна выучила всем хозяйским премудростям. Тяни, толкай, вези, неси – за час они справились, в деревню навострив лыжи... А там гостей уже ждут. Все печи до треска растоплены, все угощенья томятся в чугунках.
Сидит Зяма вдали от света,
| Помогли сайту Реклама Праздники |