
В Казахстане у родителей я пробыл десять дней.
Стоял сентябрь жаркий сухой. Казахстанский зной выбелил небо. Город заполонила саранча. Дни пролетали так же быстро, как саранча, которая треща надкрыльями, вцеплялась в меня, когда я шел на берег Иртыша, или поднимался в горы на Перевал Тишины. Чтобы побыть одному, и подумать, как жить дальше.
Пришел я к Иртышу и в последний вечер моего пребывания дома. Красный диск солнца уже катился к горизонту, отмеченному контурами гор. Я сошел по ступеням амфитеатра к реке. Неподалеку мальчишки забавлялись тем, что ловили саранчу, сажали пленников в пластиковые бутылки и бросали в реку. На фоне вечернего неба четко рисовался крест на вершине одной из гор, самой высокой, где прежде находился ретранслятор.
Это был дом, сложенный из кирпичей с высоким фундаментом, построенный для телевизионщиков на вершине горы. Рядом с домом возвышалась антенна с излучателем, который был направлен в сторону города Серебрянска. На этом ретрансляторе работал мой отец.
Вспомнилось, как иной раз я уходил в горы вместе с отцом – на дежурства. Восхождение на Перевал Тишины – так мы называли гору, где находился ретранслятор – длилось около одного часа, если подниматься наверх по дороге, ведущей к вершине. Отец принимал смену и отпускал напарника, а я располагался в пустой комнате для отдыха персонала, обслуживающего ретранслятор.
Из окон дома, белеющего среди гор точно маяк, были видны отроги Ивановского хребта, а далеко внизу можно было разглядеть узкую ленту Иртыша, петляющую среди гор. Отец заступал на дежурство. А я, радуясь свободе, начинал готовиться к предстоящей охоте. Патроны шестнадцатого калибра я заряжал обычно дробью «тройкой». Набивал патронташ и, взяв нашу одностволку, уходил в ущелье, к ручью.
Уток, как правило, в ручье не было. Я расстреливал патроны по ржавым жестянкам, брошенными туристами. Случалось, мне крупно везло. В гости к отцу заходил пастух, старик-казах с морщинистым, почти черным от загара лицом, пасший в горах отару овец. Привязав к ограде свою оседланную лошадь, он поднимался по высокой каменной лестнице в дом. Заговорщицки подмигнув мне, отец угощал пастуха спиртом. С удовольствием осадив стакан и поговорив с отцом, пастух отдавал мне лошадь, а сам ложился вздремнуть где-нибудь в тени под кустом.
Отец давал мне пластиковую бутыль. И я отправлялся за водой в ущелье, где из-под скалы бил родник, образуя ручей.
Верхом на лошади с ружьем поперек седла, я ощущал себя героем «вестернов». Я опускаю поводья, и лошадь сама идет вниз по каменистой тропе. В моих волосах качается орлиное перо. Я представляю себя охотником, ведущим вольную жизнь в Скалистых горах, населенных индейцами, и чувствую себя на вершине блаженства. Где моя неуверенность? Теперь я Соколиный Глаз. Сильный и мудро молчаливый.
Вот и родник!
Я спешиваюсь, лошадь тянется головой к ручью. Я тоже припадаю ртом к воде. Потом стягиваю с себя джинсы и ложусь на спину в ручей, сливаясь с ручьем и как бы растворяясь в говорливом потоке. Долго в такой холодной воде не пролежишь. Но я хочу стать моряком. И терплю до последнего.
Выбравшись из ручья, сижу в скалах, греюсь на солнце. Дует верховой ветерок. В небе парит орел, такой вольный и такой недосягаемый. О чем я мечтаю? О – море! Мне представляется остров, лодка, хижина на берегу. Мое гордое одиночество Робинзона. Пронзительно и тоскливо вскрикивает орел. И я возвращаюсь на землю. Непонятная печаль сжимает мое сердце. Я вскакиваю, набираю в бутыль воды. И, забросив ружье за спину, сажусь в седло.
Пастух-казах не зло ворчит: «Зачем долго не ехал?»
Вечер.
Мы с отцом ужинаем на крыльце ретранслятора, откуда далеко видны горные дали. На ужин – тушенка вперемешку с перловой кашей. Солнце садится. Посвистывают суслики. Остро пахнем чабрецом и камнем скал, нагретым на солнце. Горы погружаются в таинственный сумрак. Меня клонит ко сну.
Я беру старые подшивки журнала «Вокруг света» и ложусь на свой тюфяк в комнате для персонала. И читаю о морском путешествии Тура Хейердала на парусной лодке «Ра», о тайнах Бермудского треугольника и о загадочном острове Пасхи. Засыпаю с мыслью о Великом Приключении, которое я когда-нибудь непременно переживу.
А теперь там, на Перевале Тишины, где я так вольно бродил с ружьем совершенно счастливый, на месте развалин ретранслятора возвышается крест, сооруженный туристами. И не верится как-то, что я снова живу дома, в Казахстане, будто перенесся в прошлое одним махом колеса машины времени. Это впечатление усиливалось еще и тем, что в доме родителей все осталось как в детстве. Тот же письменный стол, за которым мы с братом Володей корпели над школьными учебниками и даже фотки битлов, наклеенные мной на дверцах стола. Та же кровать с никелированными шарами, на которой я спал в детстве, а теперь сплю, тридцатилетний, то же отцово старое ружье – на стене и пустой патронташ. А за дверью, – которую каждый раз, когда я ложусь после обеда на кровать, заботливо прикрывает мама, – словно во сне наяву раздаются живые голоса отца, матери, и самое удивительное, что я могу выйти к ним, обнять их и сказать им, наконец, запоздалые слова признательности в любую, в какую захочу, минуту.
– Ничего, сынок, все образуется, – говорил мне отец, когда мы втроем, мои старички и я, поминали моего старшего брата Владимира, так неожиданно, в расцвете сил, умершего на Алтае.
– Мне кажется, что Алтай – это тот единственный регион, где ты сможешь начать жизнь заново и не жалеть о прошлом, раз уж решил перебраться на родину. Поближе к нам.
А была ли у меня родина, думал я. Волею судьбы я родился в портовом городе на Балтике, но мне было десять лет от роду, когда наша семья переехала в Казахстан, и родиной мне не стали – ни Казахстан, ни Прибалтика. Алтай, где я одно время жил у брата, учась в университете, тоже не стал мне родиной. А вот морем я болел с детства. И, в конце концов, уехал на Балтику. И, казалось, обрел там дом, получив работу в порту. И вот оказался за границей, в ближнем зарубежье, точно так же, как и мои старички остались в суверенном Казахстане с таможнями, с собственной валютой, законами, визами.
А мама говорила так:
– Решай сам, сыночек...
Вот я и решал, накануне моего отъезда, сидя, объятый думой, на Иртыше, да так ничего и не решил. Но ясно было только одно, что я уже нигде не приживусь вдали от моря. Без той, как мне казалось, с трудом налаженной жизни, подчиненной корабельной дисциплине. Хотя понимал, что обрекаю мать и отца на одинокую беззащитную старость, если не переверну свою жизнь и не приеду к ним. И думал о матери, перенесшей обширный и глубокий инфаркт миокарда после смерти моего брата, ее любимого сына, который часто навещал родителей.
И наступил день, когда мне предстояло проститься и с отцом, и с матерью. Быть может, навсегда.
На улице моросил дождь. Подошло время – ехать в аэропорт. Отец понимал мое состояние. Договорились, что мое прощание с мамой должно пройти легко, без напряга. Уже «сидя на чемоданах», поговорили о том, о сем. И мне показалось, что мама тоже, как и мы с отцом, выработала тактику поведения в эти прощальные минуты. Жалея меня, она старалась быть веселой, как будто я никуда не уезжал. Отец что-то вспоминал из нашей жизни, когда бывало, мы, брат и я, будучи студентами, приезжали домой на каникулы. А я смотрел на маму, на ее руки, сплошь покрытые синяками от уколов, и мне хотелось припасть к ее рукам, сказать ей что-то очень важное, те единственные и главные слова, ради которых я и приехал к ним. Но это было табу. Любое волнение могло вызвать у мамы сердечный приступ. И я говорил совсем неважное, а отец, как мог, ободрял мать, исподволь внушая ей, что все будет хорошо, и никто из нас не обмолвился и словом, что я тут в «последний раз». Ведь только отец знал, что я по приезде на Балтику ухожу в долгое плавание. Вдруг, взглянув на часы, он незаметно подал мне знак. Минуты, которых я так страшился все последние дни, наступили. Переселив себя, я обнял маму.
– До свидания, сынок, – поцеловала меня мама. – За меня не переживай…
Ослабев духом, я все не мог отпустить руку матери, понимая, что она, побывавшая на краю могилы, напичканная лекарствами, не верит до конца в реальность происходящего.
Но я знал, что завтра, когда наступит новый день, и я не выйду из своей комнаты к завтраку, она поймет, что меня нет в городе.
– Ну, ладно. Пора выдвигаться, – сказал отец, поднимаясь с дивана.
В последний раз посмотрел я на мать через застекленную дверь прихожей. С горестным выражением на лице она сидела на краю дивана, глядя в бесконечность. И, казалось бы, от такого, непереносимого, ты должен рассыпаться, лечь костьми и уже больше не подняться. Но мы вышли из квартиры на первом этаже на улицу. Мама смотрела на нас в окно глазами полными жалости и тоски. Я помахал ей рукой и пошел, не оглядываясь, вслед за отцом, зная, что в эти минуты ее сердце разрывается от материнской любви и жалости ко мне.
Прибыли в аэропорт. В аэропорту мы узнали, что мой рейс задерживается на несколько часов. С трудом нашли свободные места в зале ожидания. Проходит час, другой, объявляют, что вылет моего самолета задерживается еще на несколько часов, а уже смеркалось, дождило, и я видел, что мой старик устал от треволнений и долгих прощаний. Он, бывший военный летчик, был очень расстроен этим сбоем в графике полетов. И переживал, что, если я не улечу в ближайшие часы в Москву, то мой железнодорожный билет от Москвы до Риги, пропадет. Я сказал отцу, чтобы он не волновался. И, в конце концов, проводил его на автобус.
– Ладно, сынок, – сказал он, обняв меня на прощание. – Мать там одна, наверно, извелась…
И когда отец отбыл домой, мне стало легче от того, что он не мучается тягостным ожиданием в аэропорту, набитом людьми!
Ночью посвежело. Пассажиры, кто дремал, кто храпел, ожидая рейс. Я улетел в Москву в семь часов утра по казахстанскому времени.
Стоял сентябрь жаркий сухой. Казахстанский зной выбелил небо. Город заполонила саранча. Дни пролетали так же быстро, как саранча, которая треща надкрыльями, вцеплялась в меня, когда я шел на берег Иртыша, или поднимался в горы на Перевал Тишины. Чтобы побыть одному, и подумать, как жить дальше.
Пришел я к Иртышу и в последний вечер моего пребывания дома. Красный диск солнца уже катился к горизонту, отмеченному контурами гор. Я сошел по ступеням амфитеатра к реке. Неподалеку мальчишки забавлялись тем, что ловили саранчу, сажали пленников в пластиковые бутылки и бросали в реку. На фоне вечернего неба четко рисовался крест на вершине одной из гор, самой высокой, где прежде находился ретранслятор.
Это был дом, сложенный из кирпичей с высоким фундаментом, построенный для телевизионщиков на вершине горы. Рядом с домом возвышалась антенна с излучателем, который был направлен в сторону города Серебрянска. На этом ретрансляторе работал мой отец.
Вспомнилось, как иной раз я уходил в горы вместе с отцом – на дежурства. Восхождение на Перевал Тишины – так мы называли гору, где находился ретранслятор – длилось около одного часа, если подниматься наверх по дороге, ведущей к вершине. Отец принимал смену и отпускал напарника, а я располагался в пустой комнате для отдыха персонала, обслуживающего ретранслятор.
Из окон дома, белеющего среди гор точно маяк, были видны отроги Ивановского хребта, а далеко внизу можно было разглядеть узкую ленту Иртыша, петляющую среди гор. Отец заступал на дежурство. А я, радуясь свободе, начинал готовиться к предстоящей охоте. Патроны шестнадцатого калибра я заряжал обычно дробью «тройкой». Набивал патронташ и, взяв нашу одностволку, уходил в ущелье, к ручью.
Уток, как правило, в ручье не было. Я расстреливал патроны по ржавым жестянкам, брошенными туристами. Случалось, мне крупно везло. В гости к отцу заходил пастух, старик-казах с морщинистым, почти черным от загара лицом, пасший в горах отару овец. Привязав к ограде свою оседланную лошадь, он поднимался по высокой каменной лестнице в дом. Заговорщицки подмигнув мне, отец угощал пастуха спиртом. С удовольствием осадив стакан и поговорив с отцом, пастух отдавал мне лошадь, а сам ложился вздремнуть где-нибудь в тени под кустом.
Отец давал мне пластиковую бутыль. И я отправлялся за водой в ущелье, где из-под скалы бил родник, образуя ручей.
Верхом на лошади с ружьем поперек седла, я ощущал себя героем «вестернов». Я опускаю поводья, и лошадь сама идет вниз по каменистой тропе. В моих волосах качается орлиное перо. Я представляю себя охотником, ведущим вольную жизнь в Скалистых горах, населенных индейцами, и чувствую себя на вершине блаженства. Где моя неуверенность? Теперь я Соколиный Глаз. Сильный и мудро молчаливый.
Вот и родник!
Я спешиваюсь, лошадь тянется головой к ручью. Я тоже припадаю ртом к воде. Потом стягиваю с себя джинсы и ложусь на спину в ручей, сливаясь с ручьем и как бы растворяясь в говорливом потоке. Долго в такой холодной воде не пролежишь. Но я хочу стать моряком. И терплю до последнего.
Выбравшись из ручья, сижу в скалах, греюсь на солнце. Дует верховой ветерок. В небе парит орел, такой вольный и такой недосягаемый. О чем я мечтаю? О – море! Мне представляется остров, лодка, хижина на берегу. Мое гордое одиночество Робинзона. Пронзительно и тоскливо вскрикивает орел. И я возвращаюсь на землю. Непонятная печаль сжимает мое сердце. Я вскакиваю, набираю в бутыль воды. И, забросив ружье за спину, сажусь в седло.
Пастух-казах не зло ворчит: «Зачем долго не ехал?»
Вечер.
Мы с отцом ужинаем на крыльце ретранслятора, откуда далеко видны горные дали. На ужин – тушенка вперемешку с перловой кашей. Солнце садится. Посвистывают суслики. Остро пахнем чабрецом и камнем скал, нагретым на солнце. Горы погружаются в таинственный сумрак. Меня клонит ко сну.
Я беру старые подшивки журнала «Вокруг света» и ложусь на свой тюфяк в комнате для персонала. И читаю о морском путешествии Тура Хейердала на парусной лодке «Ра», о тайнах Бермудского треугольника и о загадочном острове Пасхи. Засыпаю с мыслью о Великом Приключении, которое я когда-нибудь непременно переживу.
А теперь там, на Перевале Тишины, где я так вольно бродил с ружьем совершенно счастливый, на месте развалин ретранслятора возвышается крест, сооруженный туристами. И не верится как-то, что я снова живу дома, в Казахстане, будто перенесся в прошлое одним махом колеса машины времени. Это впечатление усиливалось еще и тем, что в доме родителей все осталось как в детстве. Тот же письменный стол, за которым мы с братом Володей корпели над школьными учебниками и даже фотки битлов, наклеенные мной на дверцах стола. Та же кровать с никелированными шарами, на которой я спал в детстве, а теперь сплю, тридцатилетний, то же отцово старое ружье – на стене и пустой патронташ. А за дверью, – которую каждый раз, когда я ложусь после обеда на кровать, заботливо прикрывает мама, – словно во сне наяву раздаются живые голоса отца, матери, и самое удивительное, что я могу выйти к ним, обнять их и сказать им, наконец, запоздалые слова признательности в любую, в какую захочу, минуту.
– Ничего, сынок, все образуется, – говорил мне отец, когда мы втроем, мои старички и я, поминали моего старшего брата Владимира, так неожиданно, в расцвете сил, умершего на Алтае.
– Мне кажется, что Алтай – это тот единственный регион, где ты сможешь начать жизнь заново и не жалеть о прошлом, раз уж решил перебраться на родину. Поближе к нам.
А была ли у меня родина, думал я. Волею судьбы я родился в портовом городе на Балтике, но мне было десять лет от роду, когда наша семья переехала в Казахстан, и родиной мне не стали – ни Казахстан, ни Прибалтика. Алтай, где я одно время жил у брата, учась в университете, тоже не стал мне родиной. А вот морем я болел с детства. И, в конце концов, уехал на Балтику. И, казалось, обрел там дом, получив работу в порту. И вот оказался за границей, в ближнем зарубежье, точно так же, как и мои старички остались в суверенном Казахстане с таможнями, с собственной валютой, законами, визами.
А мама говорила так:
– Решай сам, сыночек...
Вот я и решал, накануне моего отъезда, сидя, объятый думой, на Иртыше, да так ничего и не решил. Но ясно было только одно, что я уже нигде не приживусь вдали от моря. Без той, как мне казалось, с трудом налаженной жизни, подчиненной корабельной дисциплине. Хотя понимал, что обрекаю мать и отца на одинокую беззащитную старость, если не переверну свою жизнь и не приеду к ним. И думал о матери, перенесшей обширный и глубокий инфаркт миокарда после смерти моего брата, ее любимого сына, который часто навещал родителей.
И наступил день, когда мне предстояло проститься и с отцом, и с матерью. Быть может, навсегда.
На улице моросил дождь. Подошло время – ехать в аэропорт. Отец понимал мое состояние. Договорились, что мое прощание с мамой должно пройти легко, без напряга. Уже «сидя на чемоданах», поговорили о том, о сем. И мне показалось, что мама тоже, как и мы с отцом, выработала тактику поведения в эти прощальные минуты. Жалея меня, она старалась быть веселой, как будто я никуда не уезжал. Отец что-то вспоминал из нашей жизни, когда бывало, мы, брат и я, будучи студентами, приезжали домой на каникулы. А я смотрел на маму, на ее руки, сплошь покрытые синяками от уколов, и мне хотелось припасть к ее рукам, сказать ей что-то очень важное, те единственные и главные слова, ради которых я и приехал к ним. Но это было табу. Любое волнение могло вызвать у мамы сердечный приступ. И я говорил совсем неважное, а отец, как мог, ободрял мать, исподволь внушая ей, что все будет хорошо, и никто из нас не обмолвился и словом, что я тут в «последний раз». Ведь только отец знал, что я по приезде на Балтику ухожу в долгое плавание. Вдруг, взглянув на часы, он незаметно подал мне знак. Минуты, которых я так страшился все последние дни, наступили. Переселив себя, я обнял маму.
– До свидания, сынок, – поцеловала меня мама. – За меня не переживай…
Ослабев духом, я все не мог отпустить руку матери, понимая, что она, побывавшая на краю могилы, напичканная лекарствами, не верит до конца в реальность происходящего.
Но я знал, что завтра, когда наступит новый день, и я не выйду из своей комнаты к завтраку, она поймет, что меня нет в городе.
– Ну, ладно. Пора выдвигаться, – сказал отец, поднимаясь с дивана.
В последний раз посмотрел я на мать через застекленную дверь прихожей. С горестным выражением на лице она сидела на краю дивана, глядя в бесконечность. И, казалось бы, от такого, непереносимого, ты должен рассыпаться, лечь костьми и уже больше не подняться. Но мы вышли из квартиры на первом этаже на улицу. Мама смотрела на нас в окно глазами полными жалости и тоски. Я помахал ей рукой и пошел, не оглядываясь, вслед за отцом, зная, что в эти минуты ее сердце разрывается от материнской любви и жалости ко мне.
Прибыли в аэропорт. В аэропорту мы узнали, что мой рейс задерживается на несколько часов. С трудом нашли свободные места в зале ожидания. Проходит час, другой, объявляют, что вылет моего самолета задерживается еще на несколько часов, а уже смеркалось, дождило, и я видел, что мой старик устал от треволнений и долгих прощаний. Он, бывший военный летчик, был очень расстроен этим сбоем в графике полетов. И переживал, что, если я не улечу в ближайшие часы в Москву, то мой железнодорожный билет от Москвы до Риги, пропадет. Я сказал отцу, чтобы он не волновался. И, в конце концов, проводил его на автобус.
– Ладно, сынок, – сказал он, обняв меня на прощание. – Мать там одна, наверно, извелась…
И когда отец отбыл домой, мне стало легче от того, что он не мучается тягостным ожиданием в аэропорту, набитом людьми!
Ночью посвежело. Пассажиры, кто дремал, кто храпел, ожидая рейс. Я улетел в Москву в семь часов утра по казахстанскому времени.